Вампир Арман
Шрифт:
Моя агония была так ужасна, что я мог лишь закрыть глаза и застонать, застонать из-за того, что лишился этих быстрых хрустальных нот, лишился этой нетронутой остроты, этого бессловесного звука, тем не менее, поговорившего со мной, умолявшего меня стать свидетелем, умолявшего меня разделить и понять чужое напряженное и бесконечно требовательное душевное смятение.
Меня всколыхнул чей-то крик. Я открыл глаза. Комната, где я стоял, оказалась большой, она была набита разрозненными, но дорогими предметами, картинами в рамах от пола до потолка, коврами с цветочными узорами, разбегавшимися под изогнутыми ножками современных стульев и столов, и пианино, громадное пианино, откуда и исходил этот звук, оно сияло среди этой суматохи длинной полоской ухмыляющихся белых клавиш – торжество сердца, души и ума.
Передо мной на полу стоял на коленях мальчик-араб с глянцевыми коротко стрижеными кудрями, в маленькой, но сшитой точно по размеру джеллабе – в хлопчатобумажном одеянии жителей пустыни. Он сидел, зажмурившись, обратив к потолку круглое личико, хотя он меня и не видел, сведя брови и отчаянно шевеля губами, выпаливая арабские слова:
– Приди кто угодно, демон,
– Тихо! – заорал я.
Я задыхался. У меня взмокло лицо. У меня безудержно дрожали губы.
– Что тебе нужно, говори!
Он посмотрел на меня. Он меня увидел. Его круглое византийское личико словно чудесным образом сошло с церковной фрески, но он был здесь, он был настоящий, он увидел меня, и именно меня он и хотел увидеть.
– Смотри, ты, ангел! – закричал он обострившимся от арабского акцента юным голосом.
– Раскрой пошире свои большие прекрасные глаза!
Я посмотрел. До меня мгновенно дошла суть происходящего. Она, молодая женщина, Сибель, сопротивлялась, цепляясь за пианино, не давая стащить себя с табурета, стараясь достать пальцами клавиши, плотно сжав рот, хотя через стиснутые губы прорывался ужасный стон; над плечами летали золотистые волосы. Ее тряс мужчина, тянул ее, орал на нее и внезапно сильно ударил ее кулаком, так что она упала назад, через табурет, перевернувшись через голову – нескладный клубок рук и ног на покрытом ковром полу.
– «Апассионата», «Апассионата», – ревел он, настоящий медведь, темперамент под стать мании величия. – Не буду я слушать, не буду, не буду, отвяжись от меня, от моей жизни. Это моя жизнь! – Он ревел, как бык. – Хватит, поиграла!
Мальчик подпрыгнул и схватил меня. Он сжал мои руки, а когда я уставился на него в недоумении и стряхнул его, он вцепился в мои бархатные манжеты.
– Останови его, ангел. Останови его, дьявол! Сколько можно ее бить! Он же ее убьет. Останови его, дьявол, останови, она же хорошая!
Она встала на колени и поползла, скрывая лицо вуалью спутанных волос. Сбоку на талии виднелось большое пятно подсохшей крови – пятно, глубоко въевшееся в ткань с цветочными узорами. Я в возмущении следил, как мужчина отходит. Высокий, бритоголовый, с налившимися кровью глазами, он заткнул уши руками и осыпал ее ругательствами:
– Ненормальная, тупая стерва, ненормальная, спятившая стерва, эгоистка. Мне что, жить нельзя? Нельзя жить по справедливости? У меня что, своих желаний нет?
Но она опять раскинула руки над клавишами. Она устремилась прямо ко второй части «Апассионаты», словно ее никто и не прерывал. Ее руки ударяли по клавишам. Один неистовый залп нот за другим, как будто их написали с одной только целью – ответить ему, бросить ему вызов, выкрикнуть: я не прекращу, не прекращу… Я видел, что сейчас будет. Он обернулся и окинул ее злобным взглядом, лишь для того, чтобы довести свою ярость до предела, он широко раскрыл глаза, рот исказился в гримасе боли. На губах заиграла смертельно опасная улыбка. Она раскачивалась на табурете взад-вперед, ее волосы летали в воздухе, лицо приподнялось, ей не приходилось смотреть на клавиши, управлять движением рук, перебегавших справа налево, ни разу не потерявших управление потоком. Из-за ее плотно сжатых губ послышались тихие звуки, отшлифованные звуки – она напевала мелодию, струящуюся из-под клавиш. Она выгнула спину и опустила голову, ее волосы упали на разбегающиеся руки. Она продолжала, она перешла к грому, к уверенности, к отказу, к вызову, к утверждению – да, да, да, да. Мужчина сделал шаг в ее направлении. Обезумевший мальчик в отчаянии бросил меня и метнулся между ними, но мужчина двинул его сбоку с таким бешенством, что мальчик растянулся на полу. Но не успели руки мужчины опуститься на ее плечи – а она уже опять перешла к первой части, «Апассионата» в самом разгаре, как я схватил его и развернул лицом к себе.
– Убьешь ее, да? – прошептал я. – Что ж, посмотрим.
– Да! – воскликнул он, по лицу лился пот, блестели выпуклые глаза. – Убью! Она раздражает меня до безумия, она меня с ума сводит, все она, и она умрет!
Слишком взбешенный, чтобы хотя бы удивиться моему присутствию, он попытался оттолкнуть меня в сторону и вновь пристально уставился на нее.
– Черт тебя подери, Сибель, прекрати эту музыку, прекрати!
Мелодия и аккорды опять достигли громового темпа. Откидывая волосы из стороны в сторону, она ринулась в атаку. Я оттолкнул его, схватил левой рукой за плечо, правой сдвинул подбородок наверх, чтобы не мешался, и уткнулся лицом в его горло, разорвал его и глотнул полившуюся мне в рот кровь. Она оказалась обжигающей, густой, полной ненависти, полной горечи, полный разбитых надежд и мстительных фантазий. Какая же она была горячая. Я пил ее глубокими глотками и все видел – как он любил ее, лелеял ее, ее, талантливую сестренку, он, ловкий, злой на язык брат, кому медведь на ухо наступил, как он вел ее к вершине своей драгоценной и рафинированной вселенной, пока общая трагедия не оборвала ее восхождение и не заставила ее, обезумевшую, отвернуться от него, от воспоминаний, от амбиций, и навеки запереться в траур по жертвам трагедии, по любящим, рукоплескавшим родителям, погибшим на извилистой дороге, ведущей через далекую темную долину, в одну тех самых ночей, что предшествовали ее величайшему триумфу, дебюту гениальной пианистки на глазах всего мира. Я увидел, как их машина тяжело, с грохотом неслась в темноте. Я услышал, как болтал брат на заднем сиденье, пока сестра крепко спала. Я увидел как эта машина врезалась в другую машину. Я увидел звезды, жестоких и безмолвных свидетелей. Я увидел израненные, безжизненные тела. Я увидел ее потрясенное лицо –
она стояла, целая и невредимая, в порванной одежде, на обочине. Я услышал, как он кричал от ужаса. Я услышал его неверящие проклятья. Я увидел разбитое стекло. Повсюду – разбитое стекло, блестящая красота под фарами. Я увидел ее глаза, ее бледные голубые глаза. Я увидел, как закрылось ее сердце. Моя жертва была мертва. Он выскользнул из моих рук. В нем осталось столько же жизни, что и в его родителях в том жарком пустынном месте. Он был мертв, скомкан, он больше не сможет обидеть ее, дергать ее длинные золотые волосы, бить ее или останавливать ее музыку. В комнате воцарилась приятная тишина, если не считать ее игры. Она опять добралась до третьей части и мягко покачивалась в такт его более спокойному началу, вежливому, размеренному шагу. Мальчик затанцевал от радости. Настоящий арабский ангел, он подпрыгивал в воздух в своей изящной маленькой джеллабе, босоногий, с покрытой густыми черными кудрями головой, он танцевал и выкрикивал:– Умер, умер, умер, умер! – Он хлопал в ладоши, потирал руки и снова хлопал, а потом воздевал их к небу. – Умер, умер, умер, он больше ее не тронет, он больше не взбесится, он за свое бешенство получил, он умер, умер, умер.
Но она его не слышала. Она продолжала играть, пробираясь через сонные низкие ноты, тихо напевая про себя, а потом раскрыла губы и запела песню на одном звуке. Меня переполняла его кровь. Я чувствовал, как она омывает меня изнутри. Я наслаждался ей, наслаждался каждой каплей. Я перевел дух, поскольку проглотил ее слишком быстро, а затем медленно, как можно тише, словно она могла меня услышать, хотя на самом деле, конечно, не могла, я подошел, встал у края пианино и посмотрел на нее. Что за маленькое хрупкое лицо, совсем детское, с глубоко посаженными огромными бледно-голубыми глазами. Но смотри, какие на нем синяки. Смотри, на щеке – кроваво-красные шрамы. Смотри, на виске – скопление крошечных кровоточащих ранок, напоминающих булавочные уколы, здесь к корнем вырвали целую прядь волос. Ей было все равно. Зеленовато-черные синяки на голых руках для нее не имели значения. Она продолжала играть. Какая нежная шея, пусть на ней и сохранились распухшие чернеющие отпечатки его пальцев, какие грациозные худенькие плечи, на них едва держатся рукава ее тонкого хлопчатобумажного платья. Ее сильные пепельные брови сошлись на переносице – она очаровательно хмурилась от сосредоточенности, глядя ни на что иное, как на быструю живую музыку, и только длинные чистые пальцы выдавали ее титаническую, неодолимую силу. Она скользнула по мне взглядом и улыбнулась, как будто увидела что-то мимолетно приятное; она наклонила голову один, два, три раза в такт быстрому темпу музыки, но складывалось такое впечатление, будто она кивнула мне.
– Сибель, – прошептал я.
Я приложил пальцы к губам, поцеловал их и послал ей воздушный поцелуй, а ее руки строем двинулись дальше. Но потом ее взгляд затуманился, она опять отключилось, поскольку эта часть требовала скорости, и ее голова откинулась назад от мощной атаки по клавишам. И к Сонате опять вернулась самая торжествующая жизнь. Мной завладело что-то более могущественное, чем солнечный свет. Это была настолько тотальная сила, что она окружила меня целиком и высосала из комнаты, из мира, из звуков ее музыки, из моего собственного сознания.
– Нет, не надо меня забирать! – закричал я.
Но звук утонул в необъятной пустой черноте. Я летел в невесомости, раскинув обгорелые черные руки и ноги, и горел от мучительной пытки, как в аду. Не может быть, это не мое тело, всхлипнул я, увидев, как впечаталась в мышцы черная плоть, похожая на кожу, увидев, что каждое сухожилие моих рук, моих ногтей свернулось и почернело, как роговой нарост. Нет, не мое тело, плакал я, мама, помоги мне, помоги! Бенджамин, помоги мне… Я начал падать. Теперь никто не поможет мне, только Он.
– Господи, придай мне мужества, – кричал я. – Господи, если это начало, то дай мне мужество, Господи, я не могу отказаться от рассудка, Господи, дай мне понять, где я, Господи, дай мне понять, что происходит, Господи, где же церковь, Господи, где же хлеб и вино, Господи, где она, Господи, помоги мне, помоги.
Я падал все ниже и ниже, мимо стеклянных шпилей, мимо сеток слепых окон. Мимо крыш домов и остроконечных башен. Я падал сквозь резкий и дико воющий ветер. Я падал сквозь колючий ливень снега. Я падал, падал. Я пронесся мимо окна, где безошибочно различил фигуру Бенджамина, державшегося рукой за занавеску, на долю секунды в меня впились его черные глаза, и он открыл рот, крошечный арабский ангел. Я падал ниже и ниже, кожа съеживалась и сжималась на ногах, я уже не мог их согнуть, сжималась на лице, и я уже не мог открыть рот, и с мучительным взрывом саднящей боли я ударился о жесткий наст снега. Мои открытые глаза затопил огонь. Солнце окончательно встало.
– Сейчас я умру. Умру! – прошептал я. – И в последний момент жгучего паралича, когда исчез весь мир, когда ничего не осталось, я слышу ее музыку! Я слышу заключительные аккорды «Апассионаты». Я слышу ее. Я слышу ее возбужденную песню.
20
Я не умер. Отнюдь. Я проснулся от звуков ее игры, но и она, и пианино находились слишком далеко. В первые несколько сумеречных часов я пользовался звуками ее музыки, пользовался возможностью искать их, чтобы удержаться от безумных криков, потому что ничем не мог остановить эту боль. Скованный глубоким снегом, я не мог двигаться и не мог ничего увидеть, если не считать мысленного зрения, если я решу им воспользоваться, но, так как я мечтал умереть, я ничем не пользовался. Я только слушал, как она играет «Апассионату», и иногда во сне я подпевал ей. Я слушал ее всю первую ночь, и вторую, то есть, все моменты, когда она была расположена играть. Она могла прерваться на несколько часов, может быть, шла спать. Потом она начинала заново, и я начинал вместе с ней. Я следовал трем ее частям, пока не выучил их, как она сама, наизусть. Я познакомился с вариациями, которые она вплетала в музыку; я понял, что она никогда не повторяла ни одну музыкальную фразу дважды. Я слушал, как меня зовет Бенджамин, я слушал, как говорит его резкий голосок, очень по-нью-йоркски: