Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И петь он хотел постоянно, но поначалу на людях пел не часто. Больше любил слушать других, и если какой человек пел хорошо, непременно просил, чтоб попел побольше, но почти никогда никому не подпевал и не пел на два голоса, хотя песни чужие новые запоминал с ходу. А потом изредка, изредка стал петь с некоторыми самыми певучими по очереди — сравнивал для себя и для окружающих, кто из них лучше.

Очень хотел, чтоб его любили девки и бабы, и сам их любил чрезвычайно, цепляясь при первой возможности чуть ли не за каждую мало-мальски приглядную, а тем более смазливую-красивую. Но крепко не прилипал ни к одной, так, день, два, неделя, другая — и как будто и не было её. Лишь с Дуней тянулось уже третий год. Именно тянулось. Потому что в начале-то вспыхнуло безумным пламенем: ночами в окошки филатьевского дома лазил к ней, не боясь никакой расправы. Он вообще ничего не боялся, вообще не ведал

страха. А потом, ничего ей не сказавши, исчез из Москвы. Больше месяца не было. А у неё любовь настоящая, ни спать, ни есть не могла, думала, что стряслося и его уже нет в живых. Почернела вся, чуть не тронулась умом, а он заявился как ни в чём не бывало, да с подарочками, колечком золотым и нарядным платком, и позвал на снятую им квартиру. Отошла. Опять пылали сколько-то, и опять он исчез. И ещё. И ещё. Даже будучи в Москве, иногда не появлялся неделями. А она уж и помогать ему в его воровских делах стала, наводила на выгодные грабежи, умыкания. Он и не просил — сама. Ничего не помогало, раз даже уснули в обнимку, а проснулась ночью — одна. Волосы на себе уже не рвала и есть ела, но душа всё равно маялась, скулила, стонала, выла, но что было делать — любила! — терпела и терпела, а он будто и не замечал, что с ней творится. Впрочем, она как могла и скрывала от него свои терзания-то. Любила! И лишь на третьем году, когда он впервые вдруг сказал ей, что днями опять едет на Волгу — а до этого они тоже больше месяца не виделись, — она сначала сообщила, что приготовила ему новое дельце — кладовые в усадьбе генерала Алексея Даниловича Татищева, соседа филатьевского, объяснила, как к ним подобраться, а потом тихо добавила:

— Я вышла замуж, Вань.

— Как? — осклабился он.

— Так. Венчалась.

Он не верил, сверкнул зубами:

— Не с духом ли с моим?

— Правда. За Нелидова вышла, за рейтара. У хозяина бывал раз несколько. Рейтар. Каланча такая.

Они стояли у Гостиного двора, где Дуня набирала провизию и где они обычно встречались.

У Ивана было редкое лицо: только что цвёл-смеялся и вмиг — чернее чёрной тучи, а в блескучих глазах столько боли, будто это совсем другой человек. Менялся до неузнаваемости. Медленно пополз этим тяжким взглядом с Дуниного лица на грудь, на сжатые от напряжения руки, ниже. Как давил, аж побелела, бедная. Молчал.

Мимо шли люди, площадь гудела, тарахтели телеги и экипажи, густо, жирно пахло горячей съестной снедью, которой в изобилии торговали с лотков и с рук, но они ничего этого не замечали — они молчали, сжигаемые страшным напряжением, когда один мучительно чувствует каждое движение души в другом, как в самом себе.

Наконец глаза его посветлели.

— Тебе так лучше?

— Лучше, Вань, лучше! Я знаю. Он Александр Нелидов, рейтар. Ты видел его. Сватался давно, я не сказывала... Хозяин вольную дал. Он знал, что я с тобой-то, — обрадовался, что ушла.

— Значит, за мной подарок. Куда принесть?

Сказала.

III

Вытащил принесённую под полой курицу, зверски щипанул за гузку и швырнул через забор. Та от боли истошно заголосила, затрещала крыльями и понеслась по чужому двору.

Иван заспешил к татищевским воротам. Постучал. Сказал отворившему дворнику, что, мол, курица филатьевская, придурочная скакнула к ним через забор и «нельзя ли зайтить и оную отловить?». А курица на задах всё металась, всё голосила благим матом — так, значит, ловко он её щипанул.

— Валяй! — разрешил дворник, не спросив, чего он снова на дворе у Филатьева-то — ведь давно ушёл. Глупый был дворник.

И Иван половил ту курицу, вернее, сначала погонял её вдоль каменных сараев, глядевших задней стеной на огороды бывшего его хозяина. Сколько он в минувшие времена эту заднюю стенку видывал-то, тыщу раз, наверное, а что за ней, даже ведь и не прикидывал, в ум не всходило, а Дуня вон прикинула и приметила, что там хранится и как лучше подобраться, — вот девка! И как всё точно-то! Железа на двери — толще не бывает, никак не возьмёшь, а оконце хоть и правда маловато и тоже в железном затворе, но прутья и пробои сподручные. Молодец девка!

Сграбастав курицу, Иван мимоходом даже потрогал этот затвор-решётку.

После полуночи пожаловали в татищевский двор через забор уже впятером. Г1о небу, к счастью, плыли тучи, а по земле, по деревьям и строениям глухие тени и «гости» скользили и замирали в них столь неосязаемо, что вблизи ни одна собака не обеспокоилась. Камчатка нёс не длинное и не шибко толстое брёвнышко. Они вставили его в решётку оконца и налегли на другой конец. В кирпиче хрупнуло. Собаки молчали. Иван

с Камчаткой налегли на бревно сильней, треск раздался дикий, с шумом посыпались куски кирпича, несколько ближних собак зашлись в тревожном лае, но Иван подпрыгнул, повис на бревне, рванулся всем телом, и решётка отогнулась, задержавшись в оконной дыре всего на двух прутьях. И когда собаки приумолкли, прислушиваясь и соображая, что это так трещало, стало опять совсем тихо, а Иван уже выглядывал из того окошка и манил туда в кладовые второго тощего товарища, которого так и звали — Тощий. А Камчатка передвинулся под росшую рядом толстую ветлу и, прижавшись к ней, держал в руках на всякий случай на изготовку своё брёвнышко.

Из-за смородинных кустов выглянул тот, кто был послан на стрём к дому, поводил поднятой рукой: ничего, мол, опасного.

Собаки, слава Богу, не появлялись.

Из развороченного окна высунулся тугой узел. Камчатка подхватил его. Высунулся другой. Третий. Все быстро, бесшумно, без слов, только длинные тени метались по земле от стены к кустам да лежалой рухлядью запахло. Был и четвёртый, тяжеленный узел, еле пролезший в проем. За ним выскочил Тощий, затем Иван с маленьким узелком, оба довольно скалились. Иван прошептал: «Тяп да ляп — клетка, в угол сел — и печка». Камчатка гортанно, по-совиному тыкнул, подзывая стороживших у дома и у ворот, каждый подхватил, что мог, и все пятеро гуськом побежали вдоль филатьевского забора к усадьбе Сверчковых, выходившей на Покровку, и уж перемахнули в неё, как позади опять поднялся собачий брёх, послышались крики и топот.

— Раструска! — присвистнул Иван и наддал. Остальные за ним. Но очень хорошо было слышно в ночи, что в отдалении по Покровке их догоняют, топочут не один, не два, а несколько человек. Ночь же, несмотря на тучи, была всё же слишком светлая — их могли разглядеть, приметить, какие из себя.

Камчатка скоро захрипел, запалился, стал отставать. Иван подождал, выхватил у него узел и снова наддал.

Были уже у Белого города, у Чернышёва двора, как раз против великой здешней ямины-тины, которая не пересыхала даже в самые жаркие лета.

Иван встал как вкопанный, засмеялся и прошептал:

— Кидай сюда!

— Чего? — не понял кто-то.

Но Иван, стоя уже по колени в этой тине, утопил в ней свой узел. И другие тоже перекидали туда узлы, исчезнувшие в грязном месиве целиком, будто их никогда и не было.

И больше не бежали. Нырнули в узенький проулок и шагом, ходко, но шагом из того проулочка через отодвигавшуюся доску в высоком заборе, меж сараев в чьём-то дворе, к потаённой калитке в другом заборе, и в новый кривой заулочек, а оттуда через огромный навал лежалых брёвен, через узкую улицу и краем маленького прудика, ещё к одному забору, который миновали, взбираясь, на толстую липу, с которой прыгали на крышу длинной конюшни, побудив там лошадей.

Москва ведь город дивный несравненный: заборы на каждом шагу, и целиком крепкого, неподгнившего, незавалившегося да совсем без дыр и лазов считай что и нет. И строения на каждом шагу великие и малые, но редко которые не жмутся друг к другу, не налезают друг на друга, образуя порой нечто вовсе немыслимое и словами невыразимое. Этаж на этаж, да с выступами, с навесами, галереями-гульбищами, наружными крытыми лестницами и двойными крыльцами, подклетами и арками, замысловатыми светёлками-теремами и кровлями. Да ещё сараи, конюшни, чуланы, поварни, сенники, дровяники, бани, скотные дворы, погребы-ледники, нужники. И полно садов, огородов, бурьяна с лопухами и крапивой в рост человека, собственных прудиков с головастиками, ручьёв, сточных канав, ям с гниющими отбросами. Сведущему человеку при нужде ночами по московским улицам можно было вообще не ходить, но оказываться там, где нужно. Да и схорониться можно было так, что и днём с огнём не сыщешь.

На улицах-то в видимости друг друга стояли полосатые будки, ночами, с десяти часов пополудни, в каждой пребывал будочник с алебардой, иные весьма дюжие, и беспрепятственно с наступлением тьмы они пропускали только полицейских, повивальных бабок да докторов, кои были в Москве все наперечёт. Ну и священников к умирающим. А некоторые будочники расставляли поперёк своих улиц и ряды острых железных или каповых рогаток. Так что при случившейся раструске, то есть панике и погоне, Иван верно ушёл от лишнего риска. Хотя на Покровке, с узлами-то, прямо ведь пропёр мимо будочника, и все за ним, а тот лишь успел ошалело головой крутануть, ничего ещё не понимая. Это только у Ивана получалось — так, внаглую, нахрапом, ветром промчаться мимо любой стражи, а то и преспокойно, посвистывая, пройти, да ещё вскользь сказануть или крикнуть что-нибудь такое забористое и обидное, что человек понимал лишь через час, что именно ему сказали, или вовсе не понимал.

Поделиться с друзьями: