Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Варяги и варяжская Русь. К итогам дискуссии по варяжскому вопросу
Шрифт:

С.Л.Пештич уточнил, что именно Шлецер «своим авторитетом европейски известного историка и источниковеда направил историогра­фическое изучение Ломоносова по неправильному пути». По мнению А.М.Сахарова, Шлецер, видя в нем «личного врага», не мог простить ему борьбы с норманизмом. В целом, как подытоживал ученый, в дорево­люционной историографии «антинорманистские идеи Ломоносова не могли получить одобрения в науке, где норманизм стал официальной теорией происхождения Древнерусского государства», в связи с чем норманисты «постарались набросить тень на занятия великого ученого историей, третируя эти занятия как ненаучные». Говоря конкретно об оценке С.М.Соловьевым Ломоносова как историка, он квалифицировал ее как выведение исторических трудов Ломоносова «за пределы истори­ческой науки». Сказал Сахаров и о «нигилизме» П.Н.Милюкова, совер­шенно отвергающем научное значение работ Ломоносова. Д. Гурвич справедливо указал, что «до наших дней сохранили свою силу некоторые легенды о Ломоносове-историке, пущенные в оборот норманистами еще в XVШ веке»30.

Историк П.Гофман (ГДР) констатировал, что мнение о Ломоносове как историке во многом определялось отрицательными высказываниями Шлецера, усиленными Соловьевым. Не сомневаясь, что Ломоносов в варяжском вопросе занял «прежде всего позицию русского патриота», ученый вместе с тем подчеркнул, что он, основываясь на превосходном знании источников и литературы, предвосхитил результаты исследований более позднего времени, Гофман,

поставив перед собой задачу рассмот­реть, насколько его аргументация соответствовала научным требованиям и принципам той эпохи, «удивлен был», что она нашла широкое отраже­ние в последующих работах Миллера, а также заключил, что Ломоносов был на высоте исторической науки своего времени, тогда как его оппо­нент был ограничен как историк, при этом почти всегда относясь к источникам «совершенно некритически». Соотечественник Гофмана Э.Винтер, подчеркивая самохвальство и заносчивость Шлецера, что не могло не задеть Ломоносова, высказал мысль, что русского ученого против Шлецера настраивали Миллер и Тауберт. Так, по его мнению, два достойных человека «по недоразумению» стали врагами. Говоря о плане Шлецера, содержащем много верного и плодотворного, Винтер указал на «бессмысленность» его экзальтированных утверждений, что будто ино­странец способен понимать древний язык народа лучше, чем коренной житель страны, и что он, благодаря знанию церковно-славянской Биб­лии, уже является знатоком языка летописей31.

В целом же, суть работ о Ломоносове в отечественной историографии конца 40-х - начала 60-х гг. полностью укладывается в слова Б.А.Рыба­кова, охарактеризовавшего норманскую теорию «величайшим злом русской исторической науки», а Ломоносова «прекраснейшим знатоком русской истории», обрушившимся на «ненаучные построения норманис­тов», и в твердую убежденность А.М.Сахарова, что значение трудов Ло­моносова для борьбы с норманизмом «выяснены с достаточной полнотой и убедительностью»32. Но все было далеко не так, ибо разговоры о Ломо­носове как «основоположнике антинорманизма в русской историогра­фии», создателе «новой исторической концепции», разбившей «лженауч­ную» норманскую теорию33, были абсолютно декларативными. И сво­дились лишь к тому, что в споре с норманистами Ломоносов был прав в основном, «доказывая, что возникновение государства не может быть объяснено случайными явлениями, вроде призвания варягов», что его выводы «более соответствуют современной науке, чем норманистские убеждения Байера, Миллера, Шлецера»34. Эти разговоры были к тому же явно двусмысленными, т. к. диссонансом им звучали слова, что антинор-манисты «непомерно раздували некоторые, часто неудачные мысли и ги­потезы Ломоносова», например, о славянской природе варягов35. Из чего непреложно выходило, вопреки официальным заверениям, что Ломоно­сов в споре с норманистами ошибался в главном, значит, ошибался в частностях. Следовательно, он уступал им как историк, что всегда и утверждала предшествующая историография, чьи воззрения на сей счет в послевоенное время подверглись весьма обоснованной критике36.

Подняться до действительной оценки Ломоносова как историка со­ветским исследователям не позволял норманизм, с которым они расста­лись только на словах. Приняв во второй половине 30-х гт. марксистскую концепцию возникновения государства, они, именуя себя антинорманис-тами, продолжали видеть в варягах скандинавов. В таких условиях, конечно, никого не интересовали ни доводы Миллера в пользу норманст-ва варягов, нй их опровержение Ломоносовым, ни в целом его контр­аргументы норманизму, а сам разговор о дискуссии между ними по существу был беспредметным. Объективно судить об исторических воз­можностях Ломоносова мешал и вывод, что «главной побудительной причиной», толкавшей его на занятия историей, «была деятельная лю­бовь к своей родине», что в дискуссии с Миллером он «выступил как ученый патриот, видевший недавнее господство немецкой клики Бирона в России»37. Об этом говорилось так подчеркнуто и так громогласно, что вкупе с норманистскими убеждениями научной общественности также заставляло основательно усомниться в параллельно звучащем тезисе о Ломоносове как выдающемся историке и ниспровергателе норманизма. Вот почему никакого отголоска не получило в историографии предосте­режение С.Л.Пештича, высказанное им в 1961 г., что «представления, унаследованные от старой объективистской историографии, о нацио­нальных чувствах, якобы затемняющих научный рассудок» Ломоносова, «нельзя принимать всерьез»38. Но вскоре сам историк, к сожалению, начнет судить теми же представлениями.

В свете сказанного неудивительно, что уже в конце 50-х - середине 60-х гг. в науке, незаметно для глаз, исповедовавших норманизм, ревизии были подвергнуты те положения о Ломоносове, которые так активно в ней утверждались. В 1957 г. Л.В.Черепнин, привычно отметив, что его исторические работы «явились новым словом в науке», и выступив против умаления вклада немецких ученых в русскую историческую науку, вместе с тем внес элемент сомнения в оценке исторических заслуг Ломоносова. Так, сами побудительные мотивы, заставившие его обра­титься к истории, Черепнин квалифицировал в духе Рубинштейна: «На­циональное достоинство русских было оскорблено тем, что они фактически оказались отстраненными от участия в работе Академии по изучению русской истории и что это дело было поручено лишь немецким ученым», и что норманская теория «использовалась немецким дворянст­вом в целях умаления достоинства русских». При этом он подчеркивал, что Ломоносов «проявлял слабость, когда задачи исторического иссле­дования подчинял потребностям текущей политике царизма и спра­шивал, например, «не будут ли из того выводить какого опасного след­ствия», что «Рурик и его потомки, владевшие в России, были шведского рода». Позже Черепнин сказал, что Ломоносов вместо научной полемики со Шлецером в отношении его «Русской грамматики» применил «методы идейной борьбы», а противостояние ученых объяснял взаимным непони­манием и обоюдной личной недоброжелательностью39.

С.Л.Пештич в 1961 г., говоря, что для Ломоносова история была таким же делом всей его жизни и творчества, как физика, химия и литература, уже утверждал, что его великие заслуги как естествоиспы­тателя «все-таки не сопоставимы с его достижениями в области разра­ботки русской истории». Эти же слова историк повторил в 1965 г. в ис­следовании о русской историографии XVIII в., значительная часть которого была отведена анализу наследия Ломоносова, Миллера и Шлецера. В целом она производит двойственное впечатление, ибо ученый, следуя официальной точке зрения на Ломоносова как историка, взвешивает его в том качестве лишь на весах норманизма. С одной стороны Пештич рассуждает о Ломоносове как выдающемся историке, имевшем самую солидную историческую подготовку и сформулировав­шем «для своего времени целостное представление о происхождении славян, русского народа и древнерусского государства», и многие гипо­тезы которого были приняты наукой. Констатируя при этом, что Миллер, бывший всю жизнь «воинствующим норманистом», как историк не был способен «к широким обобщениям и глубокому анализу исторических событий», что за 50 лет занятий русской историей он так и не смог составить полного обзора ее, что в конце 40-х гг. он уступал Ломоносову в понимании предмета истории. С другой стороны, Пештич, заявив о своем стремлении дать «более беспристрастную оценку историографи­ческого спора середины XVIII в.», все свел к тому, что к нему приме­шивались патриотические мотивы, личная неприязнь и политические обстоятельства, что норманизм

Миллера был не приемлем «для нацио­нального патриотизма». При этом дополнительно и настойчиво говоря о «национальной тенденциозности» и «уязвленном национальном само­любии» Ломоносова вообще, в целом о патриотических побуждениях русских историков середины XVIII в., придававших национальную заостренность их выступлениям.

Читателя убеждает в необоснованности выступления Ломоносова против норманской теории и слова Пештича, что у нее была «прочная историографическая традиция в средневековой отечественной литературе и летописании», а также его утверждение о «норманизме» автора ПВЛ. Тезис о «норманизме» летописцев проводили многие историки второй половины XIX - середины XX в., но в разговор о Ломоносове его при­внес Пештич. Параллельно тому он уверяет, что вывод основоположника антинорманизма о славянском происхождении варягов не выдержал научной проверки, что в ходе дискуссии он «опирался на авторитет историографически устаревшего «Синопсиса» и поздние летописи», что Миллер подметил наиболее уязвимое место у него, указав на отсутствие в древних источниках сведений о славянстве варяжской руси. Само представление Ломоносова о Пруссии как родине варягов ученый связал с политической ситуацией времени Семилетней войны, когда Восточная Пруссия входила в состав России, при этом почему-то умолчав, что варяжских князей из Пруссии выводила «августианская» легенда, возник­шая во второй половине XV века. Пештич не сомневается, что ПВЛ привлекала Миллера более, чем его оппонентов, что его позиции в це­лом были более серьезно обеспечены, чем точка зрения противостоящих ему. И, смешивая принципиально разные вопросы, которые вообще-то необходимо рассматривать раздельно, не подменяя их, он заключает, что заслуги Миллера в изучении истории Сибири, в собирании многочис­ленных источников «перекрывают его норманистские заблуждения». Явно симпатизирует Пештич Шлецеру, хотя и считает, что ему не была присуща скромность в оценке собственных научных заслуг, но при этом подчеркнуто говоря, не вдаваясь в объяснения, что против него неод­нократно выступал Ломоносов, к тому же давший отрицательную оценку плану научных работ Шлецера, «достоинство которого было несомнен­ным». Сам же отзыв Ломоносова на «Русскую грамматику» Шлецера Пештич охарактеризовал как «наиболее резкий документ, вышедший из-под пера русского ученого и направленного против немецкого автора». Заслугу Шлецера он видит прежде всего в том, что тот дал русским историкам критический метод в изучении источников40.

Разговор о Ломоносове как историке и его оппонентах в последующее время, в конце 60-х - начале 80-х гг. не носил уже той актуальности, что была характерна для первых послевоенных десятилетий. Н.Л.Рубинш­тейн, в корне поменяв свой взгляд на Ломоносова, уже говорил, что он «обнаружил значительные познания в русской истории в самом начале своей деятельности в Академии наук», а в полемике с Миллером показал «прекрасное знание» источников, прежде всего летописей, в пренеб­режении которыми обвинял Миллера. Причем основные положения, отмечал ученый, высказанные им в ходе дискуссии, получили свое развитие в «Древней Российской истории». В системе доказательств Ломоносова Рубинштейн особенно выделил получившие признание в науке его указание на наличие имени «русь» в Восточной Европе до призвания варягов, его вывод об отсутствии скандинавских слов в русском языке, что действительно было бы неизбежно при той роли, которую приписывают норманисты скандинавам в деле складывания Русского государства. Но фоном этому позитиву продолжало звучать все тоже мнение, что «чувство национальной гордости, горячий патриотизм были важной движущей силой» научных интересов Ломоносова, боров­шегося «против засилья немцев в Академии наук, за развитие нацио­нальной исторической науки»41.

М.А.Алпатов, характеризуя норманизм как «антирусскую теорию», принял тезис Шлецера о не признании русскими шведского происхож­дения Рюрика «из-за ссоры» со шведами, и не сомневался, что конфликт Ломоносова с Миллером имел под собой не столько научную, сколько политическую основу. Ибо'в норманстве варягов он увидел посяга­тельство на честь государства, а сама борьба с норманистами была для него составной частью борьбы с немецким засильем в Академии (по словам Алпатова, русские академики вообще всякий намек на иностран­ное влияние встречали «в штыки», принимая его за оскорбление нацио­нального достоинства). Защищая честь русской науки и самого народа, Ломоносов создал выдающиеся исторические труды, построенные на широкой источниковой базе, но, пользуясь устаревшим арсеналом предшествующей русской историографии, ошибался, отрицая норман-ство Рюрика. В научном плане немцы, говорил ученый, сыграли прог­рессивную роль, ибо покончили с легендарным периодом в нашей истории, много сделали для становления русского источниковедения. Вместе с тем он отметил, что у Миллера в диссертации отсутствовали античные авторы, которые привлек Ломоносов, и что план Шлецера, обладая несомненными достоинствами, имел и крупные изъяны, а сама источниковедческая часть его была «построена на ложной предпосылке», т. к. первоначального Нестора не существовало42.

А.М.Сахаров также утверждал, что Ломоносов, будучи горячим патриотом, не мог мириться ни с засильем иностранцев в Академии, ни со служившей оправданию этого засилья норманской теорией, а в «Древней Российской истории» он «намного опередил науку своего времени». Главную заслугу немецких историков исследователь видел в том, что они приступили к критическому изучению источников, при этом отметив высокомерное отношение Шлецера к России. А.Л.Шапиро на­зывает Ломоносова автором «самых читаемых во второй половине XVIII в. трудов по истории России», причем в науке, констатирует он, по­лучила поддержку его мысль, что в русском языке не заметно влияния норманнов. Но вместе с тем, считает историк, не удержались мнения Ломоносова о происхождении россиян от роксолан и приходе Рюрика со славянского побережья Балтики. Шапиро твердо уверен, что Ломоносов, борясь с немецкими лжеучеными, «иногда обрушивался и на немцев, понастоящему способствовавшим успехам науки в России». Так, Шлецера, по его мнению, нельзя отнести к тем, кто использовал норманскую теорию для утверждения о неполноценности славян и их неспособности создать свое государство, и что он еще в России хорошо изучил древне­русские источники43.

Безраздельное господства норманизма в науке и объяснение побуди­тельных мотивов, якобы приведших Ломоносова к занятию историей, лишь реакцией его ущемленного национального достоинства, на чем выросло несколько поколений советских ученых, закономерно привели к тому, что так откровенно выразил в 1983 г. И.П.Шаскольский. При­знанный авторитет в области русских древностей отказал антинор-манизму в научности и предложил вывести его за рамки действительной науки. Свой вывод он объяснял коллегам (даже и не думавшим ему возражать) именно тем, что многие его представители, сознавая анти­русскую направленность норманизма, выступали против него «не из научных позиций, а из соображений дворянско-буржуазного патриотизма и (Иловайский, Грушевский) национализма». Построения антинорма-нистов в целом носили, говорил Шаскольский, по причине отсутствия у большинства из них исторического образования, «любительский, диле­тантский характер». И если норманская теория, по его убеждению, не была изобретена Байером и Миллером, а была взята ими из «донаучной историографии - летописей», то гипотеза призвания варягов из южнобал­тийского Поморья была заимствована М.В.Ломоносовым и В.К.Тре-диаковским из легендарной традиции ХУ1-ХУП веков. После револю­ции, заключал Шаскольский, антинорманизм «стал течением российской эмигрантской историографии», где и «скончался» в 50-х гг., а его возрож­дение «на почве советской науки невозможно»44.

Поделиться с друзьями: