Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Варяго-Русский вопрос в историографии
Шрифт:

С еще большей силой гнева и раздражения обрушился Шлецер на Ломоносова, характеризуя нашего гения, члена иностранных академий, в том числе шведской (а в ее состав он был избран 19 апреля 1760 г. единогласно), как «совершенный невежда во всем, что называется историческою наукою...», человеком, вовсе не имевшим понятия «об ученом историке» и «даже по имени» не знавшим исторической критики, что его критика в адрес Шлецера есть «ругательства», «невероятное невежество», «нагая бессмыслица». Вместе с тем он внушал, что речь Миллера, о которой Ломоносов «донес Двору» как оскорбляющая «честь государства», «была истреблена по наущению Ломоносова, потому что в то время было озлобление против Швеции», что в ходе дискуссии Миллер, не умевший пресмыкаться, был подавлен и запуган «неслыханными придирками и интригами...», что «русский Ломоносов был отъявленный ненавистник, даже преследователь всех нерусских», твердо убежденный в том, что никто из них не должен заниматься русской историей, что он «претендовал на монополию в русской

истории» и что на грамматику Шлецера «взъелся» лишь потому, что ее написал иностранец (как отмечал в начале 1870-х гг. П.П. Пекарский, исповедовавший норманизм и симпатизировавший Шлецеру, что из его мемуаров «читатель, даже совершенно сочувствующий его повествованию, может заметить, какого он был высокого мнения о собственных своих занятиях и с каким презрением относился потому к грамматическим и историческим трудам Ломоносова»).

Чтобы уж и вовсе создать совершенно неприглядный образ Ломоносова как вместилища шокирующих пороков, да еще при этом открыто глумясь над ним, Шлецер дошел до слов, что он и в других науках «остался посредственностью...», что он противился изданию ПВЛ и «Истории Российской» Татищева, т. к. хотел напечатать свой «Краткий Российский летописец», был полон «варварской гордости», тщеславия, что он клеветник («с ожесточением» клеветал на меня придворным вельможам, «которые почти все были его обожателями»), кляузник, ужасный пьяница (часто хмельным приходил в Канцелярию и на Конференцию: «грубость, свойственная ему и тогда, когда он был трезв, переходила в зверство»), «хищный зверь», «дикарь» и т.д., и т.п., что Ломоносов, узнав о наличии у Шлецера летописей, «выдумал свой план - ограбить меня».

Надлежит сказать, что Шлецер в силу своего, как это очень тонко подметил В.О.Ключевский, «чрезвычайно распухшего самолюбия» и «нервного расстройства вместе с пламенным воображением...», а в таком состоянии человек абсолютно не терпит никакой конкуренции и превозносит исключительно только себя, из исторической науки вычеркнул не только русских Ломоносова и Татищева, но и немцев Байера, Миллера и Эверса. Отмечая действительный факт, что Байер, по незнанию русского языка всегда зависевший «от неискусных переводчиков» летописи и слишком много веривший «исландским бредням», т. е. сагам, наделал «важные» и «бесчисленные ошибки», он вместе с тем был чрезмерно категоричен в выводе, что у него «нечему учиться российской истории».

Миллер же, полагал Шлецер, был вообще неподготовлен к занятию ее, т. к. у него «недоставало знания классических литератур и искусной критики», а знания, приобретенные им в гимназии, были стерты «до чиста» пребыванием в Петербурге и в Сибири. Шлецер, маниакально видя вокруг себя лишь врагов, которые только и занимались тем, чтобы мешать его научным изысканиям, мог спокойно всей Европе сказать, что Миллер в 1762 г., якобы преисполнясь зависти к нему по поводу успехов в обработке русской истории, которые он сам, будучи «невеждой» во всех отраслях иностранной литературы, «не сделал в двадцать лет и никогда не мог сделать», и не желая, «чтоб что-нибудь было издано по русской истории не под его именем», якобы старался выпроводить своего соотечественника из Петербурга в Германию. А позже, с Ломоносовым на пару, «из ученой ревности» стремился не только удалить Шлецера из Академии, «но и к моей погибели, в серьезном значении».

Также всей Европе он с бранью заявил в немецком издании пятой части «Нестора» (1809) в адрес своего ученика Г. Эверса, утверждавшего в 1808 г., что русь имеет южное, вероятно, хазарское происхождение и что государственность у восточных славян сложилась еще до призвания варягов, что он «самый необразованный из моих критиков», «что он ничего не знает из средневековой истории», и «приговорил» работу Эверса к числу тех, которые «а priori могут быть осуждены, так как они плохи в литературном и моральном отношении» (Шлецер, говорил П.П. Пекарский, был «часто пристрастный в своих рассказах, когда речь заходила о его друзьях и недругах...», «был самого неуживчивого и сварливого характера и притом чрезвычайно высокого мнения о самом себе, своих знаниях и пр.»)[61].

Но из всех ученых, которым он воздавал «по заслугам», в чем в полной мере проявились его человеческие и научные качества, Шлецер особый счет предъявлял к Ломоносову. Что вполне понятно, ибо он, во-первых, при обсуждении в 1749-1750 гг. речи Миллера «О происхождении имени и народа российского» профессионально, с аргументами на руках показал всю несостоятельность норманизма. Во-вторых, его широкая известность в Европе, его авторитет как первоклассного естественника, с именем которого был связан ряд важнейших научных открытий, создавали самые серьезные трудности в опровержении его антинорманистских идей, следовательно, в утверждении концепции самого Шлецера. И он, прекрасно понимая, что одними пустыми заклинаниями о скандинавской природе варягов и руси цели не достичь, встал на путь, по которому до сих пор резвой «птицей-тройкой» и летят российские норманисты, - это шельмование антинорманистских идей Ломоносова и их автора.

В-третьих, Ломоносов в 1764 г. дал решительный отпор его этимологическим безобразиям - попыткам нарочито выводить, с целью демонстрации «научности» норманской теории, русские слова из германских языков (например, производство слов «князь» от немецкого «Knecht» - холоп, «дева» либо от немецкого «Dieb» - Bop,

либо нижнесаксонского «Tiffe» - сука, либо голландского «teef» - сука, непотребная женщина, название которой не каждый мужчина решится произнести). Ознакомившись с такими оскорбительными - а подобные «словопроизводства» заденут честь любого народа - для русского человека «открытиями» Шлецера, как его обычно представляют в норманистской литературе, выпускника «университетской школы», да еще выросшего, по собственному его признанию, «на филологии», Ломоносов, отметив его «сумасбродство в произведении слов российских», заключил, что «каких гнусных пакостей не наколобродит в российских древностях такая допущенная в них скотина»[62].

Как норманист В.О.Ключевский хотя и считал, что Ломоносов «до крайности резко разобрал» «Русскую грамматику» Шлецера, но в то же время как ученый полностью признал его принципиальную правоту. «Действительно, - говорил он, не скрывая своего искреннего недоумения, проистекавшего из созданного именно нашей наукой культа Шлецера,- странно было слышать от ученика Михаэлиса такие словопроизводства, как боярин от баран, дева от Дiев, князя от Knecht» (еще до Ключевского норманист Пекарский констатировал, что в грамматике Шлецера «нашлось не мало такого, с чем никак не согласятся записные филологи. Ломоносов, когда ему удалось прочитать это произведение, несмотря на недостаток строго филологической подготовки, при одном практическом знании родного языка, легко отыскал ошибки и промахи Шлецера»)[63].

А «странные» словопроизводства Шлецера имеют свои корни. В бытность его проживания в Санкт-Петербурге в доме Миллера в 1761-1762 гг. последний, отмечал в 1882 г. К.Н. Бестужев-Рюмин, «никак не мог помириться со сравнительным методом, вынесенным Шлецером из Геттингена, и бранил его Рудбеком (шведский ученый, отличавшийся смелыми и странными словопроизводствами)». Имя шведского норманиста XVII в. О. Рудбека сделалось в науке нарицательным, ибо он, дойдя в своей необузданной фантазии, зацикленной на прославлении своего Отечества, до мысли, что Атлантида Платона есть древняя Швеция и что она, являясь «прародиной человечества», сыграла выдающуюся роль в мировой истории, в том числе древнерусской, «доказывал» эти норманистские бредни переиначиванием древнегреческих и русских слов в скандинавские. Как подчеркивал в 1856 г. С.М.Соловьев, Рудбек своими словопроизводствами, основанными «на одном только внешнем сходстве звуков», возбуждал «отвращение и смех в ученых». Современные шведские исследователи, в частности, Ю. Свеннунг и П. Бейль указывают, что Рудбек «довел шовинистические причуды фантазии до вершин нелепости» и что его эмпиризм «граничил с паранойей»[64].

Но то, что видели Миллер, Соловьев, Пекарский, Бестужев-Рюмин и Ключевский, категорично не желает видеть основная часть норманистов, которая с неподдельным возмущением осуждает Ломоносова в случае с его оценкой «Русской грамматики» Шлецера. Как, например, утверждал в 1904 г. С.К. Булич, немецкий ученый «неоспоримо» превосходил Ломоносова широтой филологического и лингвистического образования, проницательностью взгляда, а враждебные отношения Ломоносова к нему «развились на почве научного соперничества сначала в области русской истории, а затем уже в русской грамматики». При этом защитники Шлецера - даже в таком очевидном его отступлении от науки - не принимают в расчет того факта, что «разнос» Ломоносова весьма благотворно сказался на их кумире. Ибо он уже в 1768 г., спустя всего четыре года после своего фиаско с этимологическими «опытами» в области русского языка, сам и абсолютно по делу учил «уму-разуму» современных ему исследователей, с ловкостью фокусников создававших любые «лингвистические аргументы», посредством которых с той же ловкостью ими возводились многочисленные эфемерные конструкции, засорявшие науку «Неужто даже после всей той разрухи, - искренне негодовал Шлецер, - которую рудбекианизм учинил, пройдясь по древним векам, они все еще не устали творить из этимологий историю, а на простом, может быть, случайном совпадении слов выстраивать целые теории?»[65].

Правоту критики Ломоносова в конечном итоге открыто признал и сам немецкий ученый, но при этом не простив ему, что вместе со своими «этимологиями» был поднят на смех аристократическим Петербургом, расположение которого так стремился завоевать. Коснувшись в мемуарах «князя» и «Knecht», Шлецер с так и не зажившей почти за сорок лет обидой неуклюже оправдывался, черня и высмеивая Ломоносова: «Положим, что мое этимологическое сравнение было неправильно; но оно вовсе не было смешно и ни мало не позорно как для русского княжеского сословия, так и для высокого немецкого имперского дворянства. Но Ломоносов, который во всю свою жизнь так мало слышал об ученой этимологии, как матрос о логарифмах, вырезал приведенные выше две строки («Князь, высшая степень русского дворянства, мне кажется, есть немецкое Knecht».
– В.Ф.), оторвав их от всего последующего, обегал с ними всех князей и всех их науськал на меня. Какую этот пустяк произвел повсюду сенсацию, это сверх всякого описания: мое имя произносили тысячи уст, которые без того никогда бы его не произнесли: на всех обедах только и говорили о князе, кнехте и - обо мне». После чего добавил, приняв очень модную тогда позу борца с деспотией, что не могло не понравиться его почитателям, особенно российским: «И так кроме тяжести Сената, лежавшей на мне с 3 июля, меня стала давить новая тяжелая масса - все княжество. Не задавила ли она меня?
– Нет»[66].

Поделиться с друзьями: