Ваше благородие
Шрифт:
— Как все, в летних лагерях.
— Ну, и как впечатления?
— Богатые. В смысле, впечатления.
— Ну, вот и здесь будут такие же… богатые.
— Почему нас не снимают и не меняют?
— А, пошли они, знаешь куда! Почему так выходит, Глеб: как генерал — так непременно последний дурак и сволочь?
— Принцип Питера.
— Объясни, интеллигент.
— Извините, товарищ майор. Уровни некомпетентности… В общем так: окончил я институт, пошел двухгодичником, лейтенантом. Тут я все понимаю, служу хорошо, остаюсь в армии, дают мне старшего лейтенанта. Я опять служу хорошо, меня повышают в звании, дают капитана. Вот тут я уже ничего не понимаю, потому и остаюсь на этом уровне. Мой уровень некомпетентности.
— Неправильный твой принцип, — майор выпустил тугой клуб дыма. —
— Спасибо за деловую характеристику.
— Думаешь потому что слишком много. Думаешь, думаешь… Башку себе продумаешь до лысины, а толку не будет.
— И что я, по-вашему, думаю?
Майор, прищурившись, выпустил через ноздри последнюю струю дыма, раздавил окурок об ограду и бросил под ноги.
— А думаешь ты, капитан, вот что: и на хрена ж мы сюда приперлись, когда и без нас тут хорошо было? Влезли в рай своими сапогами и топчем. Вот ты о чем думаешь. А об этом — нельзя думать солдату. Солдату вообще думать вредно, иначе вот в такой ситуации он может… Неправильно поступить, в общем, может. И если это с тобой случится, Глеб, лично мне будет жаль. Потому что, хотя офицер ты и хреновый, но человек — хороший.
Майор почти незаметно оглянулся.
— А старлей — правильный хлопец, вовремя тебя остановил. Я ведь тоже эту песенку знаю… Ты проверки устраивай, но и свою ж башку не подставляй. И вообще, давай лучше, спой безо всяких проверок, для души, что-нибудь свое…
О, это искушение, наивысшее признание для творческого человека — когда просят спеть «что-нибудь свое». Не из вежливости и не из лести, а потому, что людям действительно приятно слушать твое…
Незаметно все перебрались на улицу, здесь же оказалась гитара, и не только офицеры, но и солдаты обступили Глеба плотным кольцом. Тихо, ребята, капитан будет петь свои песни…
Вот ведь странно, подумал Глеб, подкручивая колки, им это действительно нравится, хотя написано вроде бы для совсем другой аудитории — Глеб не сочинял ни блатных песен, ни солдатских, Глеб ясно понимал, что его песни — это такой Зурбаган, убежище загнанного интеллигента, но вот почему-то ребятам интересно было слушать про горы, про пересекающий пустыню отряд крестоносцев, про скорых на руку ковбоев, про пиратов…
Он проверил балладный лад аккорда, бегло тронул струны…
— Пустые бочки вином наполню, расправлю вширь паруса-холсты… Прости-прощай, ничего не помню, рассвет настал, небеса чисты. Начну с рассвета, пойду к закату — там, на закате, уже весна.Покуда плыть хорошо фрегату, пирату жить хорошо весьма. [1]Зачем-то это было нужно им всем, вырвавшимся из казарменной тупости и притащившим ее с собой сюда, в эту жемчужную страну. Какой-то отклик находила в них тоска баллады, какой-то проблеск мысли и чувства появлялся на лицах, когда они шевелили губами, беззвучно подпевая:
1
Стихи М. Щербакова. Конечно, где-то это свинство, и следовало бы мне самой сочинить стихи для Глеба, но лучше я не умею, а хуже — не хочу. У Стругацких Банев тоже сочинил песню Высоцкого, массаракш.
Надо отдать сукину сыну должное —
песенки сочинять он умел…Георгий Берлиани, князь, сразу невзлюбил этого тощего офицеришку. А когда оказалось, что из-за него все их дело может полететь к черту, так и вовсе возненавидел. Но не мог не признать, что песня его волнует и тревожит — а как же иначе, подумал он, ведь у каждого мужчины есть женщина, к которой можно обратить эти слова, а если ее нет, то и не мужчина он вовсе, и даже не человек, а так — недоразумение… Зачем этот хрен умеет петь такие прекрасные слова? Чтобы мы поверили, что они тоже люди — не хуже нас? Как можно служить в советском десанте и петь:
— Повис над морем туман безжалостный, белый, как молоко…Но ты, Мария, не плачь, пожалуйста, — смерть еще далеко.Ничто не вечно, бояться нечего — сядь, смолчи, пережди.Не верь прохожему опрометчиво, все еще впереди…Да, смерть еще далеко…Кой черт далеко — здесь, в двух шагах, у каждого из них в кармане. Арт слушает, как завороженный. Как кролик перед удавом. Не отлипает от советского капитанишки. Капитанишка наступил на его самую любимую мозоль и артистически на ней танцует, хотя и сам этого не знает.
– …И пусть вовеки не быть возврату, и все кругом застелила тьма — Покуда плыть хорошо фрегату, пирату жить хорошо весьма. Никто стихии не одолеет — ни я, ни люди, ни корабли,Но я не сгину, покуда тлеет во мгле страданья огонь любви.И я мечтаю, чтоб он пожаром стал и объял бы моря…Но ты, Мария, не плачь, пожалуйста, — это просьба моя.Одна, но есть еще и вторая — к концу последнего дняСкажи священнику, умирая, о том, что помнишь меня…Да, смерть еще далеко…Все еще впереди…Не плачь…На этой ноте отзвенела гитара, закончилась песня, завершился день. Все было предрешено и необратимо, записано в господень organizer. И необратимость будущего, сама мимолетность последнего мгновения тишины делала его, это мгновение, нестерпимо прекрасным и светлым. И каждый вобрал в себя света сколько смог, предчувствуя наступление ночи, и не ожидая от нее ничего хорошего чисто инстинктивно, хотя и думая, что рационально. И это последнее мгновение они все прочувствовали, попытались слегка затормозить и просмаковать, как бывалый курильщик смакует, растягивая, последнюю сигарету, если знает, что впереди — долгие дни без курева.
Потом Лебедь сказал:
— Ну, спасибо, капитан. Поеду водка пить, земля валяться.
Все начали расходиться. Майор сунул руки в карманы и зашагал вниз по склону, к перекрывшим дорогу БМД. Глеб, сунув гитару Васюку, решил его проводить до машины.
— Не бери дурного в голову, а тяжелого в руки, — сказал ему Лебедь на прощание. — Пока. Завтра я вас сменю.
Его «Уазик» выехал за ворота и покатился по «серпантину» обратно, в Гурзуф.
8. Непонятности
Над всей Испанией безоблачное небо…
29 апреля, Москва,1946
Иконостас был собран в полном составе.
Пренеприятнейший (который, разумеется, себя пренеприятнейшим не считал, а полагал, напротив, милейшим человеком и радетелем о благах державы) слушал Маршала с пристальным вниманием. Остальные, напротив, занимались кто чем — рисовали в блокнотах чертей, что ли? За исключением Молодого, который молодым, конечно, тоже не был. Было ему хорошо за пятьдесят, но, как доказал в своей впоследствии подтвердившейся лжетеории Эйнштейн, все в мире относительно. Относительно самого Пренеприятнейшего и особенно — относительно Генерального, Молодой был еще каким молодым!