Васильев вечер, снег, воспоминания
Шрифт:
Попросив Марину отнести лестничку на балкон, я пошла отдавать фонарик соседу Василию Петровичу. По площадке гулял сквозняк, в открытую фрамугу залетал сырой ветер, обрывки туч неслись куда-то наискосок окна, и напоминало все это черно-белое кино двадцатых годов прошлого века, даже, казалось, тапер играл где-то. Обдуваемая зимним ветром, я стояла в окружении серого цвета ненастья, поддавшись его мрачному очарованию, медля нажимать кнопку звонка. Но тут старый музыкант сам вышел, вертя ключами на пальце и что-то мурлыча. Он тут же прислушался, насторожив уши под шапкой, глядя в одну точку левее и выше себя, потом растянул губы в улыбке и кивнул мне в знак приветствия. Раздался звук многих клавиш, будто по ним пробежали пятерней, я округлила глаза, сосед пояснил: Глиссандо. Музыка стихла, загудел лифт. Музыкант меня осознал, наконец.
–– Вы бы побереглись, не годится так выходить.
Действительно, на мне был брючный домашний костюм, из тонкого бархата цвета фуксия. Сосед был экипирован по погоде: на шее
– Фонарик принесли? Да зачем, пусть бы у вас оставался, – сказал он, запирая дверь. – У меня этих фонарей как на собаке блох. А вам пригодится, да и некогда мне сейчас. Сегодня мой день, как, вы не знаете? А еще филолог. Васильев день сегодня, вот так. А вы думали, я Старый Дед Мороз? Канун Старого Нового года назывался Васильев день. По этому случаю у нас в студии заседание любителей русской старины. Не хотите присоединиться? Ну, дело ваше, а я пошел. Потеряшку свою не нашли? Ищущий да обрящет, я вам…
Чавкнувшие двери лифта сомкнулись, разделяя нас с соседом, и его речь осталась разрезанной пополам, как червяк лопатой, а я машинально нажала кнопку, и фонарик загорелся бледным светом.
Пока меня не было, любопытная Маринка влезла на антресоль и нашла веер.
– Мама, посмотри, что за чудо!
Движением гейши она развернула веер и потупила глаза. Забытый рисунок, символичный, корябнул сердце: три журавля, один улетал – ветви дерева и розовые цветы, казалось, махали ему вослед. Я только вздохнула. Сейчас начнется!
И действительно, началось. Мне показалось: тяжелый камень времени сдвинулся и покатился, сминая пространство, давя его, смешивая пласты всего сущего как в миксере, перекраивая мой мир, такой стабильный уже не один год. И вот все псу под хвост, и никакие жертвы не в счет, и что же теперь будет?
– Мам, ты чего?
Маринка отдала веер, зная по опыту, что спорить чревато, и я попыталась его сложить, но коварный дух веера не давал этого сделать, и пришлось повесить журавлей над холодильником, с тайной мыслью убрать его, когда дочери не будет дома. А потом я посмотрела на окно и чуть не свалилась со стула, на котором вешала предмет гордости японских женщин: густой снегопад показался ажурной белой шторой.
– Мариша, посмотри!
Дочь, протянувшая руку к полочке, где стояли чайные заварки, застыла в красивой позе. На ней было синее платье с вырезом, удлинявшим и без того лебединую шею, на которой была маленькая родинка. Я вздохнула: когда-нибудь у меня уведут доченьку, и я останусь одна со своими воспоминаниями. Второй журавлик улетит, и ничего не поделаешь.
– Наконец-то зима наступила! – воскликнула дочь.
Мы пили чай под музыку старого радиоприемника, у которого была своя история, старались не думать о том, как снаружи холодно и неуютно, и что вечером, хочешь-не хочешь, придется опять выходить. Выглянувшее солнце было разметано на золотистый свет и рассеяно почти через минуту, и на город снова победно навалилась хмарь непогоды. Буря мглою небо кроет… – пропела Марина, наматывая на указательный палец прядь волос – привычка, от которой я никак не могла ее отучить. В ответ на распевную декламацию в стеклопакет ударил порыв ветра, оставив на стекле колючки снега. Маринка в очередной раз прильнула к окну, пытаясь разглядеть что-то во дворе, где буря стлала змеистую поземку, где круговерть снега исказила мир до полной неузнаваемости, и оставалось только изумляться силе стихии, для которой чьи-то планы ничего не значили. Из-за противоположного дома выплыла венчальная фата госпожи Метелицы, упала на фонари; они закачались, как пьяные герольды и возвестили наступление Васильева вечера.
Мы сидели в Интернете: в своей комнате Марина, как я надеялась, рылась в поисках подходящего реферата, а не тонула в бессмысленной переписке, отдавая эмоции неведомо кому, а я на кухне в ноутбуке пробегала новости, чистила свой e-mail от спама, читала письма, изредка поднимала голову и смотрела на небо, по которому ползли снеговые тучи, тяжелые, грозные. Вот он, циклон, посланник от нашей северной столицы, где живет тетя Марта, любительница вязаных жилетов, кошек и старых семейных преданий. Мастерица вязания, она вечно пыталась соединить разорванные семейные связи, и однажды объявилась, как тетушка непогодушка, закутанная в крупной вязки шаль с кистями, ничем не подтвердив наше дворянство со стороны бабушки, кроме фотографий, неизвестно где нарытых. Люди там ничуть не напоминали ни мою маму, ни ее сестру, ни тем более меня. Она прожила у нас три дня, потом уехала в свой Санкт-Петербург, и на похороны моей мамы, ее родной сестры, не выбралась из-за пневмонии. В последние годы дочь стала подозревать Марту в том, что она вместе с посланиями по Интернету присылает нам и ненастья. Я объясняла ей: всегда существовали скрытые конфликты и противоречия двух столиц, и не только погодные. Сдержанные ленинградцы в последние годы стали еще более сдержанными петербуржцами, на них со временем стали походить и общительные до панибратства москвичи, теперь разобщенные, разбавленные «понаехавшими». Но даже это не сблизило. Одна голова двуглавого орла, возвращенного в государственную символику, по-прежнему
смотрела на запад, брала у него культурные и экономические установки, все более абсурдные, а вторая голова проявляла свое, то по-Щедрински – взятками и прочими «вечными ценностями», то широтой натуры в самых неуместных случаях. Санкт-Петербург дряхлел, Москов богател, преображался, став почти западником, эх, Москва, где твое былое, славянофильское, родное? Не эта ли метелица, что вдоль по Тверской?К ночи высота наметенных сугробов стала казаться устрашающей.
– Мам, мы вместе пойдем? Учти, я тебя одну не отпущу.
Милая моя девочка, когда же ты успела вырасти? И как я тебя люблю!
Мы вышли на улицу. Равнодушные, сновали мимо люди, казавшиеся одной размытой фигурой, множество раз умноженной – настолько они были похожи. В лицо била снежная крупа – есть бури, в которых ветер не придерживается одного направления. Это царство хаоса, и метель носится, подобно безумной валькирии, без всяких правил, кроме правила анархии. Cнег слепил глаза, сыпался на воротники и шапки, сухими колючками язвил кожу, незащищенную одеждой. Зачем, спросите вы, мы пошли гулять в столь неподходящую для прогулок погоду? Надо было, конечно, выразиться точнее, ибо это отнюдь не было прогулкой в привычном смысле слова. Это была вылазка вынужденная, как у основной массы прохожих, спешащих к своему очагу, к приветливым или сочувственным словам. Таких становилось все меньше на нашей улице. Мы же продолжали делать круги в поисках убежавшего два дня назад нашего пса Маркуса. К слову сказать, это была кличка, ведь наш породистый пес был обладателем нескольких имен, показывающих его родославное происхождение, но мы звали его Маркус, и он отзывался на это имя, но только не теперь. Моя дочь, потерявшая надежду найти своего любимца, спустя полчаса предложила возобновить поиски попозже, когда метель уляжется. Поняв, что она просто замерзает, я посоветовала ей идти домой, пообещав, что скоро вернусь, только вот проверю еще несколько мест. Таким образом, я осталась одна, и тут внезапно метель, столь яростно нападавшая на нас, стихла.
На меня обрушилась тишина, всей многотонностью, монотонностью, подчеркнутыми тонкими умирающими посвистами ветра, стихающими рваными отголосками, висящими на углах домов, заборчиках, крыше бывшего магазина, где в средневековье мы с Вадимом сдавали бутылочную тару, выстояв огромную воскресную очередь, а теперь тут ночной бар, да, ночной бар теперь, и так тихо стало, что нахлынуло, сжало сердце в груди и защипало в глазах, и затопало ножками маленькое стихотворение, как малыш, который просится на горшок, ну где я тебе горшок возьму, то есть нечем записать, сколько раз себе говорила: без пера и бумаги ни шагу. Хотя есть выход, но процесс уже пошел.
В безлюдье улиц… метель носилась, то сладко пела, то голосила, порою выла, порой свистела – она нам что-то сказать хотела. Фонарный пьяный качался столб, метался света дрожащий сноп, а в нем безумный белый мятеж вершил королевы снегов кортеж. Так было славно, дела забросив, простынку снежную кинуть на осень. Задернув шторы, слезились окна. Кому там стыдно стучаться в стекла? Не ветру этому, не метели – они нам сладкую песню спели. В тот вечер лучше не было друга, чем эта первая зимняя вьюга.
Внимала притихшая улица, заглядывал через плечо фонарь, пока я наговаривала поэтический бред на диктофон в новеньком, недавно купленном смартфоне с кучей гаджетов, запасом памяти и фонариком, которым так удобно подсвечивать слепые счетчики электроэнергии на лестничной площадке, с фотоаппаратом и моей собственной библиотекой. А потом я его прослушала, не узнавая своего голоса, и, может быть, поэтому во мне проснулся критик, и я сказала себе: странное стихотворение: словесный ряд связан с этой метелью, но на втором плане просматривается многое, что заинтересовало бы г. Фрейда. Не такая ли снежная буря в душе сейчас? И мотив друга. Где ты, друг?
Внезапно я осознала, что стою перед соседним домом. Передо мной открылась ниша в стене, проход, похожий на пещеру, из глубокого зева которой доносились стуки и голоса. Снова завыл ветер, подтолкнул в спину, сорвал с головы и забросил в проход шапочку, и я шагнула в проем. Три ступени вели в довольно широкий коридор с рядом дверей – самая дальняя из них была приоткрыта, там горел свет и раздавался звук радиоприемника или телевизора – мы всегда отличаем голоса эфира от настоящих. Тут меня слегка испугала тетка в телогрейке и с ведром, буркнувшая, чтобы я проходила наконец, меня давно уже ждут. Решив, что это ошибка, я повернула назад, но, как ни пыталась найти выход, не смогла этого сделать. Странное помещение могло быть конторой или диспетчерской – пришло мне в голову, хотя ощущение, что я стою на пороге чего-то необычного, задерживая миг узнавания, уже некоторое время владело моим сознанием. Так мы тянем время перед тем, как подуть на торт со свечами, так набираем воздух в легкие перед прыжком в воду, так медлим, прежде чем ответить на волнующее признание. Это – волшебство предвкушения, но к моему чувству присоединялся некоторый страх, и необъяснимый и понятный, отрицаемый и прыгуном в воду, и влюбленным – страх неясного будущего. Два чувства – любопытство и нежелание прояснить неизвестность заставляли медлить, вступив между собой в спор, который разрешила та же тетка с ведром. Она, пройдя мимо меня и заглянув в освещенный квадрат самой ближней открытой двери, крикнула: