Василий Шукшин: Вещее слово
Шрифт:
Так думали некоторые, так считали. А он мучился, он старался понять: в чем дело?
«Деревенский парень, – размышлял Василий Макарович, – он не простой человек, но очень доверчивый. Кроме того, у него „закваска“ крестьянина: если он поверит, что главное в городе – удобное жилье, сравнительно легче прокормить семью (силы и сметки ему не занимать), есть где купить, есть что купить, – если только так он поймет город, он в этом смысле обставит любого горожанина».
Но как же в таком случае понимать город и как понимал его Василий Макарович Шукшин? Удивительно простые, глубокие и запоминающиеся слова он находит в статье «Монолог на лестнице»:
«Город – это и тихий домик Циолковского, где Труд не искал славы. Город – это огромные дома, а в домах книги, и там торжественно тихо. В городе додумались до простой гениальной мысли: „Все люди – братья“. В город надо входить, как верующие входят в храм, – верить, а не просить милостыню. Город – это заводы, и там своя странная чарующая прелесть машин.
Ладно, если
Итак, город, по Шукшину, для деревенского человека есть святое вместилище мысли, где человек имеет все возможности для того, чтобы стать единственным и неповторимым. Но только в том случае, если он поймет, кто здесь действительно умный, у кого надо учиться. «Слушай умных людей, не болтунов, а – умных. Сумеешь понять, кто умный, – „выйдешь в люди“, не сумеешь – незачем было ехать семь верст киселя хлебать. Думай! Смотри, слушай – и думай. Тут больше свободного времени, тут библиотеки на каждом шагу, читальные залы, вечерние школы, курсы всякие… „Знай работай, да не трусь!“ Обрати свое вековое терпение и упорство на то, чтобы сделать из себя Человека. Интеллигента духа. Это вранье, если нахватался человек „разных слов“, научился недовольно морщить лоб на выставках, целовать ручки женщинам, купил шляпу, пижаму, съездил пару раз за рубеж – и уже интеллигент. Про таких в деревне говорят: „С бору по сосенке“. Не смотри, где он работает и сколько у него дипломов, смотри, что он делает».
Нет, Шукшин ни в коей мере не изменял своей любви и привязанности к деревне. Он до конца жизни своей был готов повторить за поэтом:
Мы — Как дерево ныне, Что незаметно вросло В город шумной вершиной, Комлем уперлось в село. Низко ли; высоко ли Вытянулось в зенит, Если холодно комлю — И вершину знобит.(А. Романов)
…И как он думал, как глубоко размышлял о деревне! Нет, не обмолвился наш известный социолог и демограф В. Переведенцев, когда сказал о Шукшине, что он «большой знаток социальных проблем нашей деревни». Шукшин размышлял о деревне именно на таком, государственном уровне и при этом не боялся впасть в преувеличение, в гипертрофизацию действительных проблем. Вряд ли кто высказал о деревне такие острые, наболевшие, раскованные и рискованные мысли, как он.
«Нет ли в моем творчестве желания остановить деревенскую жизнь в старых патриархальных формах?» – часто спрашивал себя Шукшин. И отвечал: «Во—первых, не выйдет, не остановишь. Во—вторых, зачем? Что плохо, когда есть электричество, телевизоры, мотоциклы, хороший кинотеатр, большая библиотека, школа, больница?.. Дурацкий вопрос. Это и не вопрос: я ищу, как подступиться к одному весьма рискованному рассуждению: грань между городом и деревней никогда не должна до конца стереться. Никакой это не агрогородок – деревня – даже в светлом будущем. Впрочем, если в это понятие – агрогородок входят электричество, машины, водопровод, техникум и театр в райцентре, телефон, учреждения бытового обслуживания – пусть будет агрогородок. Но если в это понятие отнести и легкость, положим, с какой горожанин может поменять место работы и жительства, не надо агрого—родка. Крестьянство должно быть потомственным. Некая патриархальность, когда она предполагает свежесть духовную и физическую, должна сохраняться в деревне. Позволительно будет спросить: а куда девать известный идиотизм, оберегая „некую патриархальность“? А никуда. Его не будет. Его нет. Духовная потребность у деревни никогда не была меньше, чем у города. Там нет мещанства. Если молодежь тянется в город, то ведь не оттого, что в деревне есть нечего. Там меньше знают, меньше видели – да. Меньше всего объяснялась там истинная ценность искусства, литературы – да. Но это значит только, что это все надо делать – объяснять, рассказывать, учить, причем учить, не разрушая в крестьянине его любовь к земле. А кто разрушает? Разрушали. Парнишка из крестьянской семьи, кончая десятилетку, уже готов был быть ученым—конструктором, „большим“ человеком и меньше всего готовился стать крестьянином. Да и теперь… И теперь, если он почему—то остался в деревне, он чувствует себя обойденным. Тут старались в меру сил и кино, и литература, и школа».
Ныне под этими мыслями Шукшина подписались бы многие. А тогда?.. Тогда такие рассуждения представлялись не только рискованными, но и претенциозными. Само слово «патриархальность», в каком бы контексте оно ни упоминалось, вызывало однозначную отрицательную реакцию. А Шукшину словно нравилось «дразнить гусей». Он опять и опять к нему возвращался (не этим ли объяснить «ниспровергательную», несправедливую статью Аллы Марченко в «Вопросах литературы»?).
«Я договорился, –
писал Шукшин все в той же статье „Монолог на лестнице“, – таким образом, до того, что в деревне надо бы сохранять ту злополучную „некую патриархальность“, которая у нас вызывает то снисходительную улыбку, то гневливую отповедь. Что разумею под этой „патриархальностью“? Ничего нового, неожиданного, искусственного. Патриархальность как она есть (и пусть нас не пугает это слово): веками нажитые обычаи, обряды, уважение заветов старины. То есть нельзя, по—моему, насаждать в деревне те достижения города, которые совершенствуют его жизнь, но совершенно чужды деревне».Подход Василия Шукшина к проблеме «деревня – город» был самый что ни на есть деловой, озабоченный, искренний. И мы должны всегда это помнить, читая и анализируя такие его произведения, как повесть «Там, вдали», рассказы «Игна—ха приехал», «Змеиный яд», «Ваня, ты как здесь?!», «Внутреннее содержание», «Два письма», «Капроновая елочка», «Охота жить» и некоторые другие, созданные в 1963–1967 годах. Вокруг них разгорались споры, и критика заносила эти произведения в разряд тенденциозных, относила к явной и преувеличенной апологии деревни, противопоставляла «городской» прозе.
Но и это еще не всё. Творческие искания Шукшина и едва ли не все его произведения, если мы хотим всерьез понять их, вообще нельзя рассматривать только сквозь «призму» деревни, ее забот, болей и радостей, как бы ни было это удобно, как бы ни укладывалось «точь—в–точь» в веское прокрустово ложе критики. Во—первых, потому, что для Шукшина изначально не было альтернативы – деревня или город. Во—вторых, потому, что, рассуждая только вокруг этих понятий, мы рискуем, как говорится, вместе с водой выплеснуть и ребенка.
Вот, например, рассказ Шукшина «Два письма». Нет ничего проще, чем отнести его в «актив» так называемой «деревенской» прозы, прочитать, как еще одно доказательство нравственного преимущества «сельских жителей» перед «горожанами». Никакой в нем «завуалированности», всё предельно обнажено. Снится ведущему заводскому руководителю родная деревня; затосковал он, поднялся с постели и пишет своему и земляку, и другу «лирическое» письмо: дескать, прекрасно всё в колыбели нашей, негоже забывать ее, всем мы своей малой родине обязаны, давай хоть в отпуск туда съездим – отдохнем душой. Но… вполне осознает он свои «романтические бредни» за очередной хлопотной рабочий день, это письмо не отправляет, пишет другое: работа идет, скучать некогда, но давай все же встретимся – черт с ними, с Гаграми, махнем куда—нибудь на Волгу, соблазним жен кострами, рыбалкой, снимем на берегу домик… А потом взял и бросил оба письма в стол, в долгий ящик… Вот, зачерствел сердцем, душевных искренних порывов не признает. Вот что значит – оторваться от корней, в деревне, небось, другим бы был…
Так и прочитывался рассказ «Два письма», в полном соответствии с критическими посылками тех лет: или – или, третьего не дано. Но попробуем взглянуть на это произведение не предвзято, без какой бы то ни было заданности. Наше преимущество – время, двадцать с лишним лет, прошедших с момента его публикации (кстати говоря, этот рассказ, весьма и весьма интересный в художественном наследии В. М. Шукшина, редко включается в его посмертные сборники, да и при жизни автора публиковался лишь в одном сборнике).
В деревне ли (в том, что оставили), в городе ли (в том, что приобрели), так ли уж это важно?.. Давайте вдумаемся в то, что пишет этот немолодой уже и, как говорится, заслуженный человек своему старому, не так много лет тому назад самому близкому, самому дорогому другу:
«Вспомнил я, как мы с тобой институты окончили. Помнишь? Приехали с дипломами… Последний разок (разрядка моя. – В. К.)побывать на родине! На мне белая какая—то заграничная рубашка, ты зачем—то матроску напялил. Шли по улице – два пижона. А пора была страдная. Я помню, встретился нам Минька Докучаев на вершинах, остановились, поздоровались. Он грязный весь – ни глаз, ни рожи, ехал пилу от жнейки заклепывать. Закурили. А говорить не о чем. Чужие какие—то мы с ним стали. Помялись, он уехал, а мы пошли за деревню – прощаться с местами, где когда—то копны возили, сено гребли, телят пасли, боронили… Вспомнил вот Миньку—то, и стыдно. Для чего мы так вырядились—то тогда? У людей самая пора горячая, а мы как два оглоеда… А тогда – ничего, как так и надо. Шли прощаться! Экие, понимаешь, запорожцы за Дунаем! У меня в кармане бутылка белого, у тебя – портвейн. Один стакан на двоих. Сели у межи, под березками, выпили. И давай хвастаться – какие мы умные: институты кончили, людьми стали! Я какие—то стихи дурацкие читал, а ты, помню, стал на руки и прошелся. И потом долго колотил себя в грудь кулаком и орал: «Ты думай: отцы—то наши кто были?! Кто? А мы – инженеры!» Еще выпили. И опять хвастались. Господи, как хвастались! Очень уж нас распирало тогда, что мы первые из деревни высшее образование получили. И плясали—то мы с тобой, и пели… А рядом рожь несжатая стояла. А нам хоть бы что. Я даже бутылку в нее порожнюю запустил и, помню, подумал (подумал. – В. К.):«Будут жать жаткой, она, голенькая, заблестит на стерне. И кто—нибудь, тот же Минька, подумает: 'Пил кто—то'". Потом спали мы с тобой. Проснулись, когда солнце садилось. Заграничная моя рубашка была измята, как… Голова болела, и совестно было. Наорались, натрепались. Ты мне в глаза не смотрел; и мне тоже не хотелось»…