Васька
Шрифт:
— Лес, конечно, надо. И машины надо… А главное, надо сменить черепашьи темпы на большевистские и прекратить превращать Москву в помойную яму.
Все молчали. Единственный человек в мире, имевший право сформулировать и произнести то, что было произнесено, не торопясь, разломал красивыми пальцами несколько папирос, набил табаком трубку, раскурил ее примирительно, даже ласково закончил:
— Есть предложение: завершить строительство метрополитена к всенародному празднику Седьмого ноября. А с качеством вопрос ясен: метрополитен пролетарской столицы должен быть лучший в мире. Всего хорошего, товарищи.
Наконец кое-что прояснилось. Месяц окончания строительства был назван. А год? Догадка, что этим годом может быть 1934-й, представлялась настолько
Пришлось думать всерьез. За все прошлые годы было выполнено около пятнадцати процентов работ. На остальные восемьдесят пять процентов отводилось чуть больше десяти месяцев. Быстро подсчитали: для того чтобы уложиться в намеченный срок, надо ежедневно вынимать 9 тысяч кубометров грунта и укладывать 4 тысячи кубометров бетона.
Эти арабские цифры — 9 и 4 — стали на стройке чем-то вроде роковых огненных словес «мене, текел, перес», начертанных на валтасаровском пиру. Про девятку и четверку ежедневно твердили на десятиминутках, девятку и четверку постоянно печатали в заголовках «Ударника Метростроя», девятка и четверка мерещились в темноте, являлись во снах. А инженер Бибиков отводил приятелей по одному в уголок, спрашивал, сколько будет девять плюс четыре, и мефистофельски подмигивал.
А дела на шахте 41-бис не располагали к шуткам и шли, по выражению того же инженера Бибикова, «далеко не идеально». Из 4 тысяч кубов бетона на долю шахты пришлось в январе 350, а не уложили ни одного. Бригады дрались за план зверски, забывали обедать, забывали, где ночь, не выходили из-под земли сутками, а толку не было. Парторгов ругали за плохую постановку политмассовой работы, проектировщиков — за нехватку чертежей. Лобода по-наполеоновски обвинял морозы. А загвоздка была не в чертежах, не в морозах и не в политграмоте, а в самом обыкновенном бревне. В феврале по встречному графику обязались уложить 800 кубов да 350 январских, а уложили всего 86 с половиной.
Комсомольская бригада Платонова стала съезжаться на шахту часа за два до начала работ, еще до света, и разбредалась по соседним улицам, по дворам и чуланам — на лесозаготовки. Платоновцев хорошо знала милиция, но платоновцы знали милицию еще лучше и возвращались кто с доской, кто с бревнышком.
Самым надежным снабженцем оказался Осип. Три дня кряду он приносил добротную двухдюймовку — крашеные ступени какого-то крыльца. Потом притащил воняющую хлоркой дверку с надписью «00».
Ребята удивлялись. А когда Осип приволок дверь, обитую свежей клеенкой с табличкой «Прием от 10 до 16», Платонов хотел было пропесочить его, но сдержался и отошел. Приходилось терпеть. Такое создалось положение.
А про Чугуеву Осип словно забыл. С тех пор как они оказались в одной бригаде, пошла вторая неделя, а он ни полслова не намекнул о прошлом. Иногда Чугуева думала, что обозналась, что это не тот, кого она обмахивала веткой на сибирском болоте, а только похожий. Но нет, Осип поглядывал на нее как на близкую знакомую и приказывал найти скобу или клинышек, будто государь-повелитель. Она не могла понять, чего он тянет, чего ждет от нее? С каждым днем ей становилось все тошней. Она стала чаще попадаться на глаза Осипу, заговаривала с ним. А он только ухмылялся половиной рта. Эта отвратительная ухмылка извела ее до того, что она едва не открылась Платонову.
Случилось это так. Однажды Осип, не замечавший Чугуеву полную смену, смилостивился и подозвал пособить. «Ладно, — решила она. — Кончать пора так или эдак». Она завела марчеванку на прогон, оглянулась, нет ли кого, и, замирая от сладкого ужаса, спросила:
— Сам сибирский?
— А что? — отозвался Осип как обыкновенно.
— Чего же уехал? Казенные хлеба надоели?
— А ты что? Тоже оттуда?
— Не тяни жилы. Сам знаешь… Триста четвертый…
Горло ее сдавила спазма. На триста четвертом
километре высаживали раскулаченных.Дальше Чугуева плохо понимала, что происходит. Остроносое лицо горбуна приблизилось почти вплотную, помаячило возле глаз и уплыло в темноту. Сипловатый голос предупредил:
— Руку хорони.
Она приладилась. Мартын свистнул возле уха. В глазах полыхнула малиновая зарница, кто-то пробубнил сквозь вату:
— Что? По пальцу угадал?
Она пыталась понять обращенные к ней слова и не могла. С той минуты, когда она открылась Осипу, безнадежная слабость охватила ее. Пересиливая себя, она принялась заправлять другой конец марчеванки, нажала на торец и почуяла тупую боль. Она даже не поморщилась, словно болела не ее ладонь, а чужая. Ее мутило. Осип что-то бубнил, она слышала звуки и не пыталась понять смысл. Только увидев кровь, капающую из рукавицы, ахнула по привычке и побежала к свету. Из-под черных отставших ногтей на левой руке сочилась кровь. Чугуева присела на корточки, окунула руку в лужу.
— Ой батюшки, тошненько, — бормотала она вслух, потерявши осторожность. — Кто за язык тянул? Не признавал, теперь признает… Вот дура так дура… Сегодня не сдогадался, завтра сдогадатся… Ой батюшки, да что же это!
— Что с тобой? Что ты? — над ней стоял Платонов с карбидкой. Она и не слыхала, как он подошел.
— Ничего, Митя… За грехи… Так и надо!
— За какие грехи? Вся лужа красная. А ну в здравпункт!
— Не надо в здравпункт, Митя!.. И так покаюсь. Тебе покаюсь.
— Лободе покаешься! Ребята, полундра!
— Не могу больше, Митя! Гадюка я. Слушай…
Покаяться она не успела. Набежали ребята, загоношились, силком усадили Чугуеву в вагонетку и, взвывая на манер «скорой помощи», помчали в двенадцать ног к подъемнику.
К Осипу бригада еще приглядывалась, а Чугуеву признала с первого дня. Бестолково ревнивая красоточка Мери, отвечавшая за электрику и за членские взносы, и та призналась, что с Чугуевой стало уютнее в «загробном царстве».
Пробюллетенив три дня, Чугуева явилась на работу молчаливая как монашка, и между ней и Осипом снова установились отношения батрака и хозяина. Она берегла его инструмент, искала оброненный гвоздик, покорно слушала его разглагольствования. Добровольная угодливость лучшей ударницы поражала ребят, а особенно Мери, которая знала мужикам цену. Больше всего ее возмущало, что Чугуева подкармливает Осипа своим ударным пайком. Чугуева терпеливо выслушивала резоны Мери, но все продолжалось по-прежнему. И еще одна черта проявилась в ней — ее стало жадно тянуть подслушивать Осипа. Как только вдалеке раздавался ржавый голос, в ней все замирало.
Один раз она услышала разговор, происходивший метрах в ста от нее. Мери доказывала, что ни одна девка на такую шалаву, как он, не позарится. Осип вяло возражал и ссылался на Чугуеву.
Мери смеялась: Чугуева кормит его, чтобы приручить, окрутить и расписаться.
— Не… — упорствовал Осип. — Ко мне бабы за так липнут.
— Это почему? — подстрекала Мери.
— А я почем знаю? Ты баба, ты и разъясни, почему.
— Псиной от тебя несет. Вот почему.
— Это не псина, — объяснил Осип авторитетно. — Это влажно-тепловая обработка. От вошей.
И сколько ни слушала его Чугуева, о главном он ни разу не проговорился.
8
В начале марта Митя позвонил Тате, чтобы узнать ее планы на восьмое число.
— Ах, как кстати! — защебетала она. — Как хорошо, что ты звякнул! Просто замечательно! Радио слышал? Женщины и дети сняты со льдины и доставлены в поселок… как его… — слышно было, что она у кого-то спрашивает название. — Да, да, в поселок Уэлен. На самолетах! На наших советских самолетах! Ты рад? Вот какой сюрприз сделали летчики к женскому празднику. Женщин вывезли. Замечательно, правда? И дети, оказывается, были! С ума сойти! Теперь и папочка вернется. Я абсолютно уверена, Митя. А теперь слушай внимательно. — Она переключилась на привычный менторский тон. — К тебе на шахту едет Гоша. Надо ему помочь…