Васька
Шрифт:
Гоша поглядел на нее мутным взглядом и спросил:
— Он у помещика батрачил?
— Батрачил.
— Председателем машинного товарищества был?
— Был. Все правда сущая.
— Тогда все в порядке. Отвяжись и… как это… не пудри мозги…
— А все ж таки послушай. У отца в товариществе был большой пай — полтрактора. А платили от пая. И по ведомости нам причиталось много пшеницы… Когда разгоняли товарищество — с отца стали требовать хлеб согласно ведомости… Ты меня слышишь?..
— Слышу, слышу, — сонно пробурчал Гоша.
— Стали требовать, а он половину хлеба не выбирал. Раздавал рабочим-сезонникам. Наложили на нас кратный штраф, а платить нечем. Что делать? Окулачили и лишили
— Это нехорошо… — проговорил Гоша, клюя носом. — Нехорошо с твоей стороны, Васька.
— Обожди. Привезли нас в Сибирь, скинули на болото. Лето, а холодно. И гнус. Подозвал нас отец: «Давайте дом ставить. Или за неделю дом ободрим, или пропадем». Инструменту на всех — один топор. Бились ужасть как. Куды там метро! Бывалушки, тащу кряжину, да и лягу без памяти. Отец секанет веревкой, обратно тащу… Уделали дом, обомшели, оконопатили. Подошел начальник в кепочке, похвалил. Потом еще раз подошел, похвалил, — Чугуева начала смеяться, — да и постановил: забрать дом под контору… А нам, — странно икая, смеялась она, — гвоздей посулил и стекол: давайте, мол, рубите себе такой же рядышком…
— А ты чего думала! — мелко хихикнул Осип. — Тебе, лишенке, оставят?
— Пойдем, Митя, а? — попросила Тата. — Все ясно!
— Погоди. Интересно. Срубили?
— А куда тут рубить, — продолжала Чугуева. — Тятенька захворал. Дал мне пирог-дерунок да коробок спичек, и пошла я по солнышку от зимы к лету. Шла, христарадничала. Где подадут, где погонят.
— Вот бы тебе тогда велюрову бы шляпу с бараньей бы ногой… — хихикнул Осип.
— Я бы его самого сгрызла вместе со шляпой, — горько усмехнулась Чугуева. — А деревни редко, верст через пятьдесят, и ночевать не пускают. Боятся — соседи докажут, что лишенку приветили. За это взыскивали! Одна тетенька, правда, пустила. Зашла я, гляжу: осподи, полная проголодь. Детишки, трое, на койке скулят. Не плачут, а скулят, как кутята… Скулят — жутко, а замолчат — еще жутчей. Ворочалась я, ворочалась, растолкала Алену. Бабу-от Аленой звали. Сдай, говорю, Алена, меня в сельсовет. Скажи, мол, лишенку поймала. Им там за отлов бродяжек-от беглых премию давали. Горошку там, рыбку. Повела она меня в сельсовет. За руку уцепилась, чтобы не убегла… — Чугуева засмеялась. — Не передумала бы…
— Несознательная твоя Алена, — подхихикнул Осип. — Сама должна была догадаться. И много за тебя дали?
— Не знаю уж, на сколько потянула. — Чугуева отсмеялась, утерла слезу. — Сдали меня дежурному, повез в район. Снег лежал, в санях ехали. Я-то ночей пять путем не спамши. Погоняй, баю, не то не довезешь. Помру в пути, некрасиво получится. И пала без памяти. Очухалась — лежу в снегу на болотине одна, кругом нет никого, — она снова засмеялась. — Дежурный, видать, подумал, околела, скинул. Молоденький был, интересный из себя. Глазки, как у Ворошилова.
— Голодная, а глазки заметила, — усмехнулся Митя.
— Это ладно… А начальник, что дом у нас отымал, знаете, кто?
— Кто?
— А вот он, — и указала на Осипа.
— Ты что? — острое лицо Осипа вытянулось. — Упилась?
— Он нас считал, — продолжала Чугуева, — и на бумагу переписывал. Он и…
— Не больно ей доверяй в данный момент, — перебил Осип. — Пущай проспится! Может, она и правда высланная, чуждый элемент.
— Я-то элемент чуждый? — Чугуева рассердилась. — А кто нас переписывал? Не ты?
— Не я.
— Реку Нюр-Юльку помнишь?
— Сроду не слыхал.
— А Колкынак?
— Когда это было?
— В тридцать первом году.
— В тридцать первом году я работал в укоме комсомола. Справка в отделе кадров.
— Неужто правда?.. — Чугуева с тупым недоумением оглядела сидящих в зале людей,
будто все они ее обманули. — Неужто обозналась? Неужто все зазря?Осип смотрел на нее с искренним сожалением.
19
Комната Гоши была огромная, холодная и сырая. На нее никто не зарился, и Гоша скрепя сердце переплачивал за излишки жилплощади.
От родительского добра осталось у него жардиньерка да дубовый стул с резной спинкой, да ведерко для охлаждения шампанского. Ведерко было серебряное, с вакхическим барельефом. Его давно бы надо было сдать в комиссионку, да Гоша стеснялся барельефа. Высокий стул, смахивающий на трон Ивана Грозного, не падал только потому, что был вплотную прислонен к стене, и сидеть на нем умел только хозяин. Когда заходили посторонние, Гоша воровал в коммунальной кухне табуретку.
Спал он на продавленной кушетке. Валик служил подушкой, а макинтош и пледы покойной тетки — одеялами. Постель никогда не прибиралась. И, найдя в куче хлама чувяк или вилку, хозяин искренне удивлялся: «Как она сюда забралась, бестия?»
Он принадлежал к племени сосредоточенных чудаков, которых обожают представлять на театре молодые актеры. Рассеянность почему-то неизменно веселит зрителей, а актеру и невдомек, что главное свойство такого чудака вовсе не рассеянность, а поразительная живучесть и приспособляемость. Запеки его куда-нибудь на вечную мерзлоту, он и там выживет, да. глядишь, еще и добродушный мемуар настрочит.
Гоша не ощущал никакой разницы между пуховой периной и холодным полом. Ему было безразлично, смаковать ли у Мартяныча нэпманский обед из четырех блюд или жевать всухомятку лоскут соленой воблы. Еще в те годы, когда в этой огромной комнате мама угощала членов религиозно-философского общества китайским чаем с сухариками, топка печи казалась Гоше глупой прихотью. Теперь, в одиночестве, он вполне довольствовался вонючим теплом керосинки. Правда, в рождественские морозы он испытывал смутное неудобство, но ему и в голову не приходило разбираться, что это за неудобство. Его одолевали иные думы.
После пира в «Метрополе» Гоша почти сутки провалялся с мокрой тряпкой на голове. У кушетки стояло ведерко, украшенное нагими вакханками, которое давно употреблялось не по прямому назначению. Ножки и подлокотники дубового трона вылезли из пазов и торчали в разные стороны на манер композиции Татлина. Видимо, вернувшись ночью, Гоша присел отдохнуть, но, как присел и что после этого произошло, не помнил. Похоже, что он пробовал читать присланные Ваське письма — разномерные листочки валялись на кушетке и на полу.
Вечером пришла Тата.
— Можно у тебя посидеть? — спросила она.
— Ради бога! — Гоша удивился и обрадовался. С весны она почти не бывала у него.
Пока он прятал ведерко и подбирал письма, она молчала. Это было непривычно. Обыкновенно она начинала тараторить еще на лестничной клетке. Гоше показалось, что она сильно похудела и подурнела. Тянулись минуты. Молчание, да еще в сумерках, становилось тягостным. Он поднялся к выключателю, но Тата попросила не зажигать света.
— Мне плохо, Гоша, — сказала она.
— Мне самому плохо! — подхватил он. — Видишь ли, Тата, любое дело требует тренировки. Напрасно я изображал гусара. «Пьешь вино — думай о последствиях». Это не я. Это Фирдоуси.
— Ты недослушал, — проговорила Тата спокойно, — мне не от вина плохо.
— А что? С Платоновым поссорились?
— Поссорились. Навсегда.
— Какой ужас! — сказал Гоша с удовольствием. — Навсегда?
— Навсегда, — повторила Тата твердо. — И дело не в том, что он способен пожертвовать мной ради какой-то Чугуевой. Дело совсем не в том. Я гордилась собой, гордилась тем, что я человек… А он… он обокрал меня.