Вчера
Шрифт:
– Ну что ж, Ручьев, иди соберись в дорогу, - миролюбиво сказал прапорщик.
Когда мы с отцом подошли к нашему дому, у ворот увидели заседланных казачьих лошадей.
– Ловушка, - сказал отец, - Боженовы шпионят, синегубые! Пойду с табуном, может, что и выйдет.
Во дворе сидели два казака и пили квас.
– Здравствуйте, служивые!
– приветливо сказал отец.
– А что, хорош квасок-то?
– Шибает в ноздри. На хмелю.
– Хороший квас, но все же до вина ему далеко. Мама, налила бы нам, оживленнее обыкновенного говорил отец. И весь он
– А скотину-то гнать?
– спросил один казак.
– Да еще управимся, - засмеялся отец, - солнышко высоко. Садитесь за стол, служивые.
– Нам не велено задерживаться, - сказал другой, с острыми черными глазами.
– Собирайся.
– Успеем. Коли я захотел уважить вашему барину, то уважу. Андрейка, полей мне на руки!
– Отец отступил под лопасик, где стояла бочка с водой. И, когда я стал поливать ему на руки, тихо прошептал:
– Посмотри, нет ли на задах казаков. Если нет, то скажи мне: "Ястреб улетел".
Дедушка принес из погреба со льда флягу самогонапервача и налил в стаканы, которые сразу же запотели.
Мать поставила большую деревянную чашку со студнем, луком и залила квасом. Отец, потирая руки, улыбаясь, выпил стакан, крякнул и налил казакам. Те не устояли и сели за стол. Поглядывая на Георгиевский крест отца, они выпили по стакану и от удовольствия зажмурились.
Я убежал через двор на зады, окинул взглядом желтое озеро подсолнухов, пробежал их вдоль и поперек и, не обнаружив никого, вернулся домой.
Казаки жадно ели, поглядывая на пустую бутыль.
– Ястреб кидался на цыплят, да улетел, - сказал я.
– Еще надо вина маленько, - сказал отец.
Он встал и, не замечая недовольных взглядов казаков, пошел в погреб. Я видел, как он открыл низкую дверь погребицы, юркнул в темный люк. Казаки подождали несколько минут, потом направились к погребу. В дверях они остановились, робея спуститься в черную пасть погреба.
– Давай лампу! Старик, давай!
– Куда он задевался, а?
– А черт его знает, бомбу кинет - и пропали. Пойдем к прапорщику, скажем, что не приходил. Дед, идя сюда.
Дедушка подошел.
– Сын твой убежал. Моли бога, что он послал вам таких дураков, как мы, а то бы солдата твоего вздернули ноне же на первой осине.
– Ты отдай нам, дед, вино. Если будут спрашивать, как убежал сын, скажи, он и домой-то не приходил. Как, мол, ушел на сход, так и пропал.
Казаки еще выпили, налили в баклажки и с песнями поехали на площадь.
Никогда я не был так счастлив, как в эти минуты:
умнее, хитрее и храбрее моего отца я не представлял себе человека на этой земле.
11
Казаки угнали скотину в степь. Шахобалов уехал в соседнее село, захватив трех крестьян заложниками.
В деревне стало безлюдно и тихо. Мать напекла хлеба, дедушка зашил в баранью требуху соленое сало. Вечером у наших ворот раздалось церковное пение нищего. Дедушка впустил в избу слепого.
Тот три раза противным гнусавым голосом повторил какое-то непонятное мне слово, потом стукнул палкой о печку.
–
Садись, - сказал дедушка.– Спит ли малец-то?
– спросил нищий приятным низким голосом.
– Спит, спит, он молчальник, а коли сбрешет, голову оторву, - сказал дед.
– Нынче такие времена.
– Готово ли добро-то?
Дед подал ему мешок.
– Вареную подавайте, а то огня нельзя разводить.
Лук-то, Анисья, ест червяк?
– Лук целый.
– тихо ответила мать.
– Поливай, дабы не завелся червяк, - сказал нищий.
– Эх, мальца вашего давно не видал, - Он нашарил рукой мою голову, погладил ее.
"Касьян", - подумал я.
Нищий ушел. Скоро я услыхал его протяжный замирающий голос у окна соседей:
– ...Христа наше-е-его!
Дедушка закрыл ворота, сени, лег ко мпе на полати, тихо застонал:
– Ноженьки мои, ноженьки.
– Дедушка, а Касьян-то не всамделишный побпрушка, он большевик? сказал я.
– Да спи ты, сверчок запечный! А не то я у тебя интересы-то поубавлю. Ты видишь - да не видишь, слышишь - да не слышишь. Понятно? Тут такая заваривается кутерьма, что большие-то за башку хватаются, не разберут, где друг, где недруг. А ты, воробушко глупое, зачем летишь на пожар этот?
– О тяте думаю. Жалко мне тятю.
– Вы со своей жалостью подведете его под петлю.
Ты молчи, как месяц в небесп, поглядывай на землюшку грешную, на суету людскую бестолковую, молчи.
Мать, бабушка, Тима лежали на полу, молчали, хотя и не спали. Какие-то тревожные шорохи, шаги, топот копыт раздавались за окном. Вдруг в избе начало кроваво светлеть.
Мать подошла к окну, и в это время зарево вспыхнуло с такой яркостью, что стало видно кастрюли, лица деда, бабушки, голову и плечи матери, отпрянувшей от окна.
– Шахобалов поджег Балейку, - сказала мать, ложась на постель.
– Вот тебе молчи, терпи, гляди. Да так он всем, как курятам, головы посвернет.
– Всех не обезглавишь, Анисья. А я что? Я не за курят, а за орлов. Ладно, спи, Андреи. Вот тебе мои последние слова: огонь тушат огнем, за смерть платят смертью, А все же молчи, не делай, как некоторые: язык глаголет, шея скрипит. А если допекло, так скажи, чтоб у недруга ноги подкосились. Так глянь в глаза ему, чтобы свет у него померк. Не можешь молчи, копи в себе силу, не расходуйся на побасенки.
На рассвете зарево поутихло. Я уснул. А когда мы с братом встали, было уже жарко в горнице, бабушка напекла лепешек.
– Отнесите, ребятки, матери и дедушке завтрак на гумно. Молотят они, сказала бабушка.
Я взял узелок с лепешками и вареной картошкой, в другую руку - большой чайник кваса. За пригорком открылись гумна - много скирдов хлеба, золотистая МРтель половы над веялками, грохот молотильных камней, голоса погонычей, гул барабана боженовской машины.
Из степи подвозили снопы, с токов везли в село телеги и брички с зерном. Перед этой залитой горячим солнцем, пахнувшей зерном, дынями, дегтем и потом жизнью ночной пожар казался дурным сном: поблазнился и исчез, как наваждение.