Вчерашний мир. Воспоминания европейца
Шрифт:
Но возвращаюсь я в Ленинград – и тут же меня приглашают в комитет комсомола. Как оказалось, не только меня одного. Предупреждая, что разговор предстоит серьезный, комсомольские вожаки, можно сказать, вели себя сдержанно: никаких далеко идущих оргвыводов не делали. Да, разумеется, и мы, и они – все мы стараемся крепить дружбу между народами, но все же они чувствуют – это они-то чувствуют! – определенную ответственность за нас и считают своим долгом оградить нас от разлагающего и тлетворного влияния, идущего, разумеется, оттуда – из-за кордона. Контакты с иностранцами, пояснили они, конечно, возможны и даже желательны, но… Для людей молодых, а следовательно, неопытных и наивных они чрезвычайно опасны и чреваты последствиями. Мы даже не представляем, как легко угодить в расставленные сети. Поэтому, чтобы избежать неприятностей, они хотят нас предостеречь. Разве нам нужны неприятности?
Мы
Но это было несколько позже. А пока я еще оканчивал школу, готовился к выпускным экзаменам и, конечно, участвовал в той дискуссии, которая развернулась в нашей семье по поводу моего будущего. Никто не обрадовался моему решению изучать иностранные языки. Все родственники: и близкие, и самые дальние – откуда их столько набралось? – были решительно против. Самыми терпимыми среди них все же оказались мои родители. Кроме них, никто не пытался меня даже выслушать. «Зачем? Он даже не знает, чего он хочет», – заявляли они. Почти каждый вечер у нас проходили дебаты: решали мою судьбу. «Вроде бы, – удивлялись они, – он был нормальный мальчик… Что с ним случилось?» – «Надо же, какое несчастье!» – сокрушенно вздыхая, качали головой тетушки и дядюшки. Двоюродные братья, все до единого бывшие технарями, издевались как только умели. «Может, он вообще, – говорили они про меня, – не мальчик, а девочка? Где это видано, где это слыхано, чтобы мужчина всю жизнь занимался таким пустым и ненужным делом?» Все хором недоумевали. Старший брат без двух минут инженер – и нате вам! Просто невероятно… Все были уверены, что лучше мне заняться физикой – и непременно атомной физикой, поскольку живем в атомном веке. «С его-то еврейской головой!» – восклицали они, видя во мне второго Эйнштейна. Прощаясь, они со скорбным видом подходили к отцу («Фима, крепись»), как бы готовя его к самому худшему. Они мне, конечно, желали добра, но для них я был конченым человеком, белой вороной, чуть ли не выродком.
Я им очень обязан. Они убедили меня в правильности сделанного мною выбора. Детство, школа – самые беззаботные годы ушли, отлетели в прошлое. Впереди новая – взрослая, серьезная – жизнь. Оставалось только решить, где эта жизнь начнется: в Москве, в Ленинграде, в каком-то из столичных университетов. То, что это будет университет, не подлежало сомнению. Все решилось в пользу Ленинграда, потому что там жил один из папиных братьев. «Молодым везде у нас дорога», – напевал я, уверенный в своем будущем.
Мои университеты
В разгар лета, в июле, я с аттестатом зрелости и со множеством необходимых справок, сопровождаемый мамой, выехал в Ленинград. Остановились мы, заранее обеспечив себе этот жилищный плацдарм, у одного из братьев отца. У меня аж дух захватило, когда я впервые оказался на Стрелке Васильевского острова: Ростральные колонны на фоне Петропавловской крепости, Биржа, башня Кунсткамеры и, конечно, сама Нева. Семь чудес света слились для меня в одно. Оборачиваюсь, а там, на той стороне Невы, – Зимний дворец, рядом с которым пронзает высь золото Адмиралтейской иглы, а дальше, на вздыбленном коне, – сам Петр, Медный всадник. И его простертая длань указывает именно сюда, на ансамбль университетских зданий. Я здесь по воле Петра.
Я вхожу в этот храм науки со священным трепетом, ведь сюда входили и те, чьи имена овеяны мировой славой. Может быть, и мне суждено? И я переступаю порог канцелярии.
До меня не сразу доходит, что я пришелся не ко двору. Мои документы не принимают. Мне объясняют, что слишком много желающих, что я приезжий, что нет мест в общежитии, а я как дурак продолжаю стоять, держа в руках документы: я и в самом деле чего-то не понимаю. Не понимаю того, что многим давно известно: Университет – это не для евреев. И хотя официально процентной нормы для еврейских студентов не было, но всякий раз возводились особые барьеры, чтобы держать в границах число обучающихся евреев. Преодолеть эти барьеры удавалось лишь единицам, да и то на очень немногих факультетах. У таких единиц находились соответствующие связи или достаточно денег для взятки
ловкому человеку, вхожему в приемную комиссию. Среди «лиц кавказской национальности» таких счастливчиков оказывалось побольше: финансовое обеспечение абитуриента брали на себя многочисленные родственники и друзья. И хотя время от времени в средствах массовой информации появлялись разоблачительные материалы о продажности того или иного члена приемной комиссии, на общую практику это никак не влияло, поскольку взяточничество имело на Руси многовековую традицию. У меня не было ни связей, ни денег, чтобы подкупать кого-то, ни расчетов на то, что когда-нибудь я смогу принадлежать к тем немногим «показательным евреям», которых допустили к учебе, чтобы по меньшей мере внешне соблюсти видимость толерантной университетской политики.Однако я прибыл в Ленинград, чтобы изучать языки, и мне даже не приходило в голову отказаться от этой моей мечты и возвратиться в Брянск. Такие удары не проходят бесследно ни для кого, а первый такой удар – обычно самый чувствительный, и некоторым он способен сломать всю жизнь. Других он закаляет. Ленинградские родственники дивились нашей провинциальной наивности. Ну ладно я, зеленый юнец, но мама с ее жизненным опытом… На что мы рассчитывали? Без связей и туго набитого кошелька или по разнарядке, как чукчи? Как будто с луны свалились!
Но я был настроен решительно: возвращаться в родимый Брянск, чтобы стать всеобщим посмешищем, меня не очень прельщало. И тут я узнаю, что в Ленинграде на отшибе от набережных Невы, в Кировском районе, есть Институт иностранных языков – второй иняз, куда, по слухам, принимают даже евреев, да еще, как ни странно, отдают предпочтение юношам. Туда-то, недолго думая, я и отнес свои документы и, успешно сдав экзамены, стал студентом немецкого факультета.
Нас, мальчишек, на первом курсе оказалось всего лишь шестеро. Возможно, это действительно не мужское дело. И пять из шести, как нарочно, евреи. Не могу сказать, что после того, что мне пришлось пережить, я, став студентом, чувствовал себя на седьмом небе. В бочке меда была хорошая ложка дегтя.
Позже, уже учась в институте, я узнавал о судьбах тех из своих преподавателей, которых в конце сороковых годов не обошла – очень мягкое слово – кампания против космополитов: таков в то время был синоним евреев. Их, профессоров и доцентов, изгнали из столичных университетов и институтов, и им пришлось трудиться во благо советской науки где-то в провинции: в Петрозаводске, Рязани, Туле, Пятигорске, Новгороде или Горьком (который сегодня снова называется Нижний Новгород и куда гораздо позже был сослан академик Андрей Сахаров) и в других благословенных местах; и когда – после смерти величайшего из ученых – им удалось вернуться домой, в Ленинград, то Университет, где они работали раньше, их обратно не принял, и на новом месте они уже не могли занять свою прежнюю высокую должность (например, заведовать кафедрой). Вот такие замечательные преподаватели оказались тогда в моем институте, который пренебрежительно именовался «вторым». И эта ситуация, в общем-то вопиющая для нас, студентов, оказалась, можно сказать, счастливой: нас учили замечательные педагоги.
Но это я осознал позднее. А пока мне надо было решить проблему с жильем. Мест в общежитии не было, и вот вдвоем – вдвоем, понятно, дешевле – с парнем из Черновиц мы приткнулись у одинокой пожилой женщины-вдовы, занимавшей две комнаты в коммунальной квартире на проспекте Стачек, в Автове. Крохотная комнатка: две кровати и стол – зато всего три остановки от института. А самое главное, я радовался, что я в Ленинграде. Да разве может быть что-нибудь прекраснее! Я вбирал этот город с утра до ночи, я открывал его для себя на каждом шагу, я был от него в состоянии эйфории. Молодость – вообще счастливое время. Мечты, надежды… Студенты, как известно, – народ веселый. Я пел, играл на аккордеоне, который прихватил из Брянска, учился играть на трубе, лабал в нашем студенческом оркестрике – на сцене и в танцевальном зале, я конферировал на концертах, участвовал в капустниках – меня точно прорвало.
А за стенами института снова встречал меня город: музеи, театры и филармония. «Реквием» Моцарта я слышал потом не один раз: в Риге, в Берлине, в Зальцбурге, – но то, что я испытал тогда в Большом зале Ленинградской филармонии, знаю, больше не повторится. Ведь все в жизни, что происходит впервые, неповторимо. Помню, как в институте замечательный педагог и режиссер Кирилл Андреевич Гунн, швед по происхождению, предков которого в незапамятные времена судьба забросила в Петербург, поставил шиллеровскую драму «Коварство и любовь» с нашим участием на языке оригинала. Спектакль удался на славу. В нем участвовали и наши преподаватели. Я играл секретаря Вурма, и – судя по отзывам – очень неплохо.