Вдали от обезумевшей толпы
Шрифт:
– Будет исполнено, мэм. Мне наказали вам передать, что четверо рабочих из Дома призрения встретят меня у ворот нашего кладбища; они возьмут ее и похоронят по правилам опекунского совета, как оно положено по закону.
– Боже мой! Кэстербриджский Дом призрения! Как же Фанни дошла до этого?
– задумчиво проговорила Батшеба.
– Жаль, что я раньше не знала. Я думала, она где-то далеко. Долго ли она там прожила?
– Всего день либо два.
– А! Так она не была постоянной его обитательницей?
– Нет. Спервоначалу она поселилась в одном городке, где стоял военный гарнизон, на том конце Уэссекса, а потом с полгода зарабатывала себе на хлеб шитьем в Мелчестере, ей давала работу
– А-ах!..
Драгоценный камень, только что сверкавший розовым блеском, вдруг выбрасывает алмазно-белый луч, - но еще быстрее изменилось лицо молодой женщины, когда у нее с глубоким вздохом вырвался этот возглас.
– Скажите, она проходила по Кэстербриджской дороге?
– спросила она, и в ее голосе прозвучала страстная тревога.
– Думается мне, проходила... Мэм, не кликнуть ли Лидди? Видать, вам неможется, мэм. Вы стали как все равно лилия, такая белая и слабая!
– Нет. Не надо ее звать. Пустое. Когда же она проходила через Уэзербери?
– В прошлую субботу вечером.
– Довольно, Джозеф. Можете идти.
– Слушаю, мэм.
– Джозеф, постойте минутку. Какого цвета были волосы у Фанни Робин?
– Ей-богу, хозяйка, вот сейчас, когда вы меня допрашиваете, совсем как на суде, хоть убей, не могу припомнить.
– Не важно. Ступайте и делайте то, что я вам велела... Погодите... Нет, ничего, ступайте себе.
Она отвернулась, желая скрыть от него волнение, так ярко отпечатлевшееся у нее на лице, и вошла в дом; у нее подкашивались ноги от слабости и стучало в висках. Через час она услыхала стук повозки, выезжавшей со двора, и вышла на крыльцо, с болью в сердце сознавая, что выглядит встревоженной и расстроенной. Джозеф, одетый в свою лучшую пару, уже хлестнул лошадь, собираясь отъезжать. Ветви и цветы лежали грудой в повозке, приказание ее было выполнено. Но Батшеба даже не заметила их.
– Что вы мне говорили, Джозеф, чья она была милая?
– Не знаю, мэм.
– Так-таки не знаете?
– Ей-богу, не знаю.
– А что же вы знаете?
– Знаю одно: пришла она утром, а к вечеру померла, вот и все, что я слышал от них. "Джозеф, - говорит Габриэль, - малютка Фанни Робин померла", - а сам этак строго уставился на меня. Я страсть как опечалился: "Ах, как же, говорю, она померла?" А Оук и говорит: "Ну, да, померла в кэстербриджском Доме призрения, и нечего там допытываться, как да почему. Пришла туда в воскресенье спозаранку, а к вечеру уже померла, - кажись, все ясно". Тут я спросил, что она, мол, делала последнее-то время, а мистер Болдвуд обернулся ко мне и перестал обивать палкой головки репьев. Тут он мне и рассказал, что она зарабатывала себе на хлеб шитьем в Мелчестере, как я уже вам докладывал, а потом ушла оттуда и проходила мимо нас в субботу вечером, уже в потемках. А потом сказал, что не мешает, мол, мне намекнуть вам касательно ее смерти, а сам ушел. Может, бедняжка потому и померла, что, понимаете ли, мэм, шла всю ночь напролет да на ветру. Ведь люди и раньше сказывали, что она, мол, не жилица на белом свете, зимой ее уж такой бил кашель... Ну, да что об этом толковать, когда ее нет в живых!
– А вы больше ничего о ней не слыхали?
– Батшеба смотрела на него так пристально, что у Джозефа даже глаза забегали.
– Ничегошеньки, хозяйка, честное, благородное слово, - заверил ее Джозеф.
– Да у нас в приходе вряд ли кто слыхал эту новость.
– Удивляюсь, почему Габриэль сам не принес мне этого известия - он то и
дело является ко мне по всяким пустякам, - проговорила она шепотом, глядя в землю.– Может статься, у него были спешные дела, мэм, - высказал предположение Джозеф.
– А иной раз он ходит сам не свой, видать, о прошлом тужит, - ведь он тоже был фермером. Да, любопытный он фрукт, а впрочем, очень даже понимающий пастух и уж такой начитанный.
– Не показалось ли вам, что у него было что-то на уме, когда он говорил вам об этом?
– Пожалуй, и впрямь что-то было, мэм. Он был уж больно пасмурный, да и фермер Болдвуд тоже.
– Благодарю вас, Джозеф. Ну, теперь все. Поезжайте, а то вы опоздаете.
Батшеба вернулась в дом крайне удрученная. После обеда она спросила Лидди, которая уже знала о происшествии:
– Какого цвета были волосы у бедняжки Фанни Робин? Ты не знаешь? Никак не могу вспомнить, - ведь она жила при мне всего день или два.
– Они были светлые, мэм. Только она стригла их довольно коротко и прятала под чепчик, так что они не больно-то бросались в глаза. Но она распускала их при мне, как ложилась спать, - и какие же они были красивые! Ну, совсем золотые!
– Ее милый был солдат, не так ли?
– Да. В одном полку с мистером Троем. Хозяин говорит, что хорошо его знал.
– Как! Мистер Трой это говорил? В связи с чем?
– Как-то раз я спросила его, не знал ли он милого Фанни. А он говорит: "Я знал этого парня, как самого себя, и любил его больше всех в полку".
– А! Он так и сказал?
– Да, и прибавил, что они с этим парнем ужас как похожи друг на друга, иной раз их даже путали, и...
– Лидди, ради бога, перестань болтать!
– раздраженно воскликнула Батшеба, которой блеснула ужасная истина.
ГЛАВА XLII
ПОЕЗДКА ДЖОЗЕФА. "ОЛЕНЬЯ ГОЛОВА".
Территория кэстербриджского Дома призрения была обнесена стеной, которая прерывалась лишь в одном месте, где стояла высокая башенка с остроконечной крышей, покрытая таким же ковром плюща, как и фасад главного здания. Башенка не имела ни окон, ни труб, ни украшений, ни выступов. На оплетенном темно-зеленой листвой фасаде виднелась лишь небольшая дверь.
Дверь была не совсем обычная. Порог находился на высоте трех или четырех футов над землей, и сразу нельзя было догадаться, почему он сделан таким высоким; однако колеи, подходившие к башне, доказывали, что из двери что-то выносят прямо на повозку, стоящую вровень с порогом, или вносят с повозки. В общем, дверь напоминала "Ворота предателя", только окружение было иным. Как видно, ею пользовались лишь изредка, так как в трещинах каменного порога там и сям пышно разрослась трава.
Часы на богадельне, выходившей на Южную улицу, показывали без пяти минут три, когда синяя с красными колесами рессорная повозка, полная веток и цветов, доехав до конца улицы, остановилась у башенки. Часы, спотыкаясь, вызванивали некое расхлябанное подобие "Мальбрука", когда Джозеф Пурграс дернул ручку звонка и ему велели подъехать к высокому порогу двери. Вслед за тем дверь отворилась, и оттуда медленно выдвинулся простой ильмовый гроб; двое рабочих в бумазейных куртках поставили его на повозку.
Потом один из них подошел к гробу, вынул из кармана кусок мела и нацарапал на крышке крупными буквами имя покойной и еще несколько слов. (Кажется, в наши дни проявляют больше деликатности и прибивают к гробу дощечку.) Затем рабочий укрыл гроб черным вытертым, но еще приличным покрывалом; задок повозки вдвинули на место, Пурграсу вручили свидетельство о смерти, и рабочие вошли в дверь и заперли ее за собой. Тем самым их отношения с покойной, впрочем, весьма кратковременные, закончились навсегда.