Вдруг выпал снег. Год любви
Шрифт:
— Перекусим и двинем на море, — решила Жанна.
— На женский пляж, — неожиданно заявил я.
Все трое посмотрели на меня по-разному: Витек с пониманием, Грибок с жалостью, Жанна с удивлением. Витек почесал затылок, поднял баллон, намереваясь налить пива в стакан. Сказал благодушно:
— Мне сегодня яхту обещали.
— Ты уже говорил об этом, — заметил я.
— И очень хорошо, — сказал Баженов. — Важно никогда не забывать о том, что тебе обещано…
Яхта пахнет смолой и мокрыми досками. И пеньковыми канатами пахнет казенная осводовская яхта. Полоса пляжа, изогнутая, пестрая, похожа на радугу. Радуга лежит на берегу, мочит босые ноги
— Что ты делаешь сегодня вечером? — тихо спрашиваю я Дашу.
— Не знаю.
— Давай встретимся в восемь у кинотеатра «Родина».
— Не знаю.
— Очень мне нравится твой ответ. Почему?
— Не знаю.
Майя Захаровна улыбалась непросто. Ее улыбки таили в себе значение, точно звуки в азбуке Морзе. Веселые морщинки, вдруг затемневшие на ее щеках, могли вселить в обыкновенное слово «здравствуйте» столько смысла, информации, что только успевай расшифровывать. Жаль, но последнее мог сделать далеко не каждый.
Она увидела меня из-за прилавка. Улыбнулась: «Ну и обормот ты — в школе не учишься, работу бросил». Я заморгал в ответ виновато и беспомощно.
В полумраке низкого, маленького «предбанника» — залом это помещение не назовешь ни при какой погоде — за столиком в дальнем углу, перебивая друг друга, разговаривали трое мужчин. Сидящий анфас дядька с веселыми усами — рукава линялой гимнастерки засучены — стучал ребром ладони по столу и монотонно повторял одно и то же слово:
— Терпение… Терпение… Терпение…
Я кивнул Майе Захаровне.
— А батя как? Совсем? — Она повертела пальцем возле виска.
— Периодами.
— Тогда жить можно, — сказала Майя Захаровна.
— Если с передыхом, то можно.
Она перегнулась через стойку, зашептала доверительно:
— Здесь на днях Заикин приходил. «Хванчкары» ему захотелось. Я и говорю: «Что же ты, любитель тонких вин, натворил? Человеку незапятнанную биографию испортил?» А он переминается с ноги на ногу, точно в туалет приспичило. И говорит мне, слышишь, мне говорит: «Торговля — это такое дело. За ней всякое случается». Это он говорит мне. Он знает, что такое торговля. А я не знаю.
За стеной на привокзальной площади хрюкнул репродуктор, потом пискляво заголосил:
— Поезд Краснодар — Адлер вышел с соседней станции и прибывает на второй путь.
— Сейчас начнется, — вздохнула Майя Захаровна. Спросила: — Шакун нем, как могила?
— Да.
— Корнилыч! — позвала Майя Захаровна.
Усатый дядька стукнул ребром ладони и, кинув на нее сердитый взгляд, сказал:
— Терпение!
— Заладил, словно попугай, одно и то же, — недовольно возразила Майя Захаровна. — Дело к тебе есть. Возьми парня на завод в ученики.
Усатый остановил на мне свои глубокие черные глаза. Спросил:
— Этот, что ли?
— Антоном его зовут.
— А кто он такой будет?
— Шуры Сорокиной сын. Продавщицы из второго магазина, которую посадили…
— Хороший человек была Шура, — мрачно сказал Корнилыч.
— Почему «была»? — спросил один из его друзей, горбоносый.
— Была человек, а теперча зэк.
— Перебрал ты, Корнилыч, — улыбнулась Майя Захаровна. Хорошо, Корнилыч не понял, что означала ее улыбка.
— Я никогда не перебираю, — сказал он с усилием. — Приходи, Антон, в понедельник. Без пяти семь. К проходной судоремонтного.
— Что это такое? — спросил Корнилыч, хитро прищурив правый глаз и напрягшись, словно для прыжка.
— Зубило, — спокойно ответил я.
Мы стояли возле длинного верстака, тянувшегося с одного края цеха в другой узкой дорогой, на которой тиски возвышались,
как пирамиды.— Так, — крякнул Корнилыч. — Ну а этот предмет какое название имеет?
Он подбросил на ладони железку, в общем-то похожую на зубило, однако имеющую более усложненную, изысканную форму.
Я пожал плечами.
— Это крейцмейсель. Повтори, — назидательно сказал Корнилыч.
— Крейцмейсель.
— Вот и хорошо… — Корнилыч удовлетворенно кивнул. Распахнул полы халата, вынул из заднего кармана бумажник, широкий и потертый. В бумажнике в особом отделении оказалась фотография, на которой был снят Корнилыч молодым еще человеком, в черном халате, с молотком и крейцмейселем в руке. — Тысяча девятьсот пятнадцатый год. Восемнадцать лет мне тогда было. Как тебе сейчас.
— Мне восемнадцать только через шесть месяцев будет, — возразил я.
Но Корнилыч пропустил реплику мимо ушей. Скрежет обрабатываемого металла, грохот портального крана, шум машин, снующих по территории завода, — не мудрено не услышать моих слов, тем более что говорил я негромко.
Конечно, не мудрено. Но скорее всего не зубила и напильники, не моторы и дрели были тому причиной… Посветлели глаза у Корнилыча, помолодели. Вспомнил он что-то такое хорошее.
Вспомнил и вздохнул.
Прошла минута, никак не меньше. Корнилыч тряхнул головой, повел непонимающими глазами, словно его внезапно разбудили. Увидел меня, шмыгнул носом.
— Так вот, зубило и крейцмейсель, — он аккуратно вложил фотографию в бумажник, — считаются режущими инструментами. Первый помощник в их работе — слесарный молоток. С помощью этой дружной троицы можно выполнить по крайней мере десять операций. Скажем, удалить излишки металла с поверхности заготовки, удалить твердую корку и окалину, обрубить кромки и заусеницы на кованых и литых заготовках, разрубить на части листовой материал. Можно при умении и старании произвести выравнивание кромок встык под сварку. Срубить головки заклепок, сделать смазочные канавки, шпоночные пазы… Стань, Антон, прямо. Вполоборота к тискам. Левую ногу чуть подай вперед, на полшага, правую назад. Ступни разверни, чтобы угол получился. Зубило держи без лишнего нажима, спокойно. Запомни нехитрое правило — во время рубки слесарь смотрит не на ударную часть зубила, а на рабочую. Баянист, он на басах втемную играет. Так и слесарь лупит по ударне молотком вслепую… Ударь! Нет, Антон. Так только посылки на почте заколачивают. А слесарь — он и молотком стучит по науке. Удары при рубке бывают кистевые, локтевые, плечевые. Давай отработаем удар с кистевым замахом…
Это же надо! Кто мог подумать, что удары молотком такие мудреные.
Паша Найдин невозмутимо сказал:
— Чему удивляться? В каждой профессии свои тайны.
— «Я искал утешение в изящной словесности; я нахожу в ней лишь сугубую причину для уныния…» Это Вольтер. — Станислав Любомирович шел быстрым шагом, опираясь на толстую ореховую палку. Ветер развевал полы его длинного плаща, выгоревшего и потому имевшего странный рыже-фиолетовый цвет. На плаще не было ни одной пуговицы, и ветер, врываясь под мышки, надувал плащ, как паруса. — Представляете, Антон, наша заведующая учебной частью Ирина Ивановна по внешним данным весьма импозантная женщина, однако чрезвычайно невежественная, путающая стоицизм со стойкостью. Вернее, не путающая, а отождествляющая. Трудно поверить, но, когда я тет-а-тет разъяснил Ирине Ивановне, что стоицизм — философское течение, основанное греком Зеноном в четвертом веке до нашей эры, подхваченное позднее в Риме Сенекой, Эпиктетом, Марком Аврелием, наша замечательная заведующая сузила свои красивые кошачьи глазки и сказала, что не потерпит в школе буржуазной пропаганды.