Вдруг выпал снег. Год любви
Шрифт:
В последнем утверждении была доля правды. И прояви Матвеев настойчивость, обратись за помощью к некоторым своим друзьям, прикипевшим к служебным кабинетам, позабывшим запах полевых костров, наверное, и он мог бы ездить на работу трамваем или троллейбусом к 9.00 и в 18.00 опечатывать сейф. Увы, Матвеев предпочитал всем видам городского транспорта свой «газик». И полагал, что на службе должен находиться не восемь, а шестнадцать часов.
«Не случайно предки мои были сельскими жителями, — думал он. — Я люблю утренний туман. И росу. И голоса птиц. И запах теплой земли… Мне хочется отвечать за это. Я по натуре хозяин. Крестьянин. Мой двор. Мой конь.
А женщины… У них иной способ мышления. Вот Жанна интересную фразу сказала, что неразумно использовать телевизор вместо табурета. Ну а если телевизоров много, в то время как сесть не на что?
Человек, конечно, сложная система. Но сколько среди людей примитива, способного лишь есть, спать и плодиться! Неужели ради этого стоило городить такую сложность?»
Ему вдруг стало страшно… Так бывает страшно, когда проснешься среди ночи и до дикости остро почувствуешь неотвратимость смерти… ранней или поздней, но все равно неминуемой. Прикоснешься к тайне бытия, к тайне, готовой сбросить с себя покровы…
Ему вдруг стало страшно. Страшно оттого, что со всем, чем он жил всю свою сознательную жизнь, со всем, чему отдал свои лучшие годы, скоро придется расстаться…
Прапорщик Ерофеенко присел к костру. Пламя билось и гудело, врезаясь в темноту ночи.
Лейтенант Березкин пил чай из большой алюминиевой кружки. Кружка обжигала губы. Лейтенант морщился, но пил жадно.
Ерофеенко подумал, что Березкин все-таки еще молодой офицер. И такие учения ему внове.
Вынув из кармана шинели пачку махорки, Ерофеенко оторвал кусочек газеты, свернул самокрутку. И, подняв тлеющий сучок, прикурил от уголька. Привычка курить самокрутки и пользоваться вместо спичек угольком осталась у Ерофеенко с фронтовых лет. Правда, позднее жена его Мария Ивановна, портниха-мастерица, обшивавшая всех местных офицерских жен, старательно отучала супруга от этого «бескультурья». Покупала в военторге папиросы «Беломор» и следила, чтобы запас их всегда находился в тумбочке, что стояла у зеркала в прихожей.
Мария Ивановна была доброй, но исключительно упрямой женщиной. Любила друзей, веселье. Хорошо пела украинские песни. Но жить с ней на правах супруга можно было, только подчиняясь во всем.
— Денис Васильевич, — так величала своего мужа Мария Ивановна, — что-то, мне кажется, телевизор наш перекосило.
— В каком плане? — осторожно спрашивал Ерофеенко, вглядываясь в нормальное, четкое изображение на экране.
— А в прямом, — певуче отвечала Мария Ивановна, чуть покачивая плечами, словно намереваясь пуститься в пляс.
Прапорщик сощурился, и, возможно, от напряжения, а может, исключительно из-за способности поддаваться внушению ему вдруг начинало казаться, что у певицы перекосило левый глаз и скулу вроде бы тоже.
— Похоже как неисправность в трубке, — говорит он, вытянув шею, словно это позволяло ему исследовать кинескоп, проникать в самую сущность телевизора.
— При чем тут трубка?! — заливалась смехом Мария Ивановна. — Ножки у него перекошены.
— Они и должны быть перекошены, — возражал Ерофеенко. — Для упора.
— Денис Васильевич, — всплеснув руками, говорила Мария Ивановна, и в глазах ее появлялась какая-то прозрачная детская грусть. — Упор-то, он равномерный быть должен?
— Равномерный.
— А наш косит…
— Машуля, —
Ерофеенко делал слабую попытку доказать свою правоту, — смотри.Он брал стакан воды, ставил на телевизор.
— Смотри, линия ровная.
— Это она вверху ровная. А понизу косит.
— Такого быть не может, — говорил Ерофеенко, на всякий случай, однако, приседая на корточки.
— Все может быть… Я, если хочешь, могу плечики у платья ровными сделать, а подол перекосить.
Ерофеенко чесал затылок.
— Своя рука владыка… Может, ножки левые чуток вывернуть.
— Выверни, выверни… Ты же мужчина. Только бы в своей роте и пропадал. А дома пусть чужой дядька хозяйничает.
Ерофеенко, сопя, выворачивал ножки, спрашивал:
— Ну как?
— Еще, еще… Теперь более-менее. Потом сын их, Вавила, удивлялся:
— Батя, а чего это наш телек вправо перекошен?
— Мать так велела.
— Брешет он все, сыночек. Руки у него кривые. Когда он что хорошо делал?
Вавила заворачивал ножки обратно.
— Ну вот! — восклицала Мария Ивановна. — Вот, сыночек, вот хорошо. Молодчина!
— Вавила действительно молодчина, — любил хвалиться Ерофеенко с радостной отцовской гордостью. — В Москве на физика учится. В один момент поступил. Без всяких производственных стажей. Голова, говорят, у него крепкая. Научная голова. А вот дочка командира полка не поступила. Все, говорят, связи, связи… Связи, конечно, имеют силу. Но ежели ты талант… Ломоносов и при царе пробился. А тогда, наверно, тоже у начальников дети были.
Костер потрескивал.
Старший лейтенант Хохряков бросил в огонь охапку сухих веток, и пламя поглотило их — утонули в пламени словно как в воде.
Ерофеенко сказал:
— Солдаты сухой паек осилили. Кашу варили. И чай…
— Пусть привыкают. — Хохряков присел рядом на бревно.
— Это верно, — согласился Ерофеенко. — Но если с точки зрения опыта смотреть, сухой паек дело самое крайнее.
— Почему? — удивился Березкин.
— А потому, лейтенант, что вы не воевали.
— Великолепно сказано… Я после войны родился.
— Совершенно верно. И может, в этом ваше счастье, а может, нет… Только ведь на фронте, как оно было? На передовой в окопе костер не разведешь, кашу не сваришь, чай не вскипятишь… Потому старшинам военных лет первая была задача — горячей пищей накормить окопников. В термосах по-пластунски все таскали. Историй много было. Рассказал бы, да надо еще роту обойти. Главное, чтобы молодые не померзли…
У штабной машины часовой приветствовал полковника поворотом головы. Часовой был в ватных брюках, валенках. Под шинелью угадывалась телогрейка. При маленьком росте часовой казался широким и неуклюжим.
«Ишь, как теперь одевают. — Матвеев вспомнил случайно услышанный разговор двух прапорщиков. — Нас бы так… Да что нас. Тогда война была. Война… А вот в пятидесятые, послевоенные. Валенки в полку имелись только для караула. Валенки и тулупы. Все же остальные, какой мороз ни трещал, в шинелях и кирзачах. Правда, к байковой портяночке дополнительно суконная выдавалась. Да только портянка есть портянка. В тридцатиградусный мороз валенок она не заменит».
Распахнув дверь, Матвеев увидел ефрейтора за пишущей машинкой. И начальника штаба подполковника Пшеничного. Подполковник был хороший штабист и хороший мужик, но страшный матерщинник. Матвеев, который не терпел брани как зубной боли, держался с начальником штаба исключительно официально. Пшеничный диктовал: