Вечера с Петром Великим. Сообщения и свидетельства господина М.
Шрифт:
Петра как ученого профессор не воспринимал. Но Петра как истинного лесовода он признавал. Про лес Петр понимал то, что специалисты до сих пор не понимают. Профессор не упускал случая пройтись в адрес министров, академиков, лесозаготовителей. В свое время это доставило ему немало неприятностей. За острый язык его перевели в Карелию. Там он столкнулся с тем, как лютуют леспромхозы, сплошь истребляют леса, продают, жгут. Пытался остановить их, пока ему ночью не намяли бока. Поехал в Москву, в министерство, добился приема, ему предъявили заключение экспертов — они по-новому определили запасы леса и снизили возраст порубки, так что не придерешься. Первой стояла подпись его шефа. В Питере он спросил шефа — как вы могли такое подписать? Шеф, не стесняясь, объяснил — написал то, что просили, за это получил
— Поймите, лес — это не деревья, не толпа, это живое существо, — говорил профессор совершенно серьезно. — Теперь, когда я бываю в лесу, я чувствую, что он перестал мне доверять. То, что растения чувствуют человека, факт давно известный. Они, может, знают про нас то, что мы не знаем. Все живое — тайна. Некоторые ученые уверены, что, изучив ДНК, они столько надээнкакали, что могут учить Господа Бога. Не надейтесь!
Он воодушевился, выпятил нижнюю челюсть, призывно простер руку.
— Саженый лес! Это же казарма! — он оглядел нас с отвращением. — Выставки бессилия! Чему учат детей: лес — арена жестокой борьбы за существование. Бедный Дарвин! Знаете, какое самое прекрасное из доступных нам чувств? Какое? — настаивал он.
— Любовь, — определил Серега.
— Нет и нет! Самое прекрасное — это ощущение тайны. Что такое любовь? Она жива тайной. Она и рождается тайной. А источник науки? Говорят — любопытство. Но откуда берется любопытство? Потому что сталкиваешься с неизвестным. Появляется неясный, туманный лик тайны, черты ее скрыты, она молчит, но дыхание ее слышно. Прикосновение к ней — счастье. Я помню, как волновало меня поведение раненого дерева, почему оно сильнее цветет, почему на раненом дубе в пять раз больше желудей?..
Лесные истории хлестали из него сплошным потоком, он не обращал внимания, что его перестали слушать.
Нам было интересно про самого Петра, а не то, что домик его на Петербургской стороне Меншиков хотел ставить из дубового бруса, а Петр не разрешил. Трогательно, но, как сказал Серега Дремов, — мелковато.
Про лесные реформы Петра профессор знал досконально. Больше, чем Молочков, который слушал как завороженный о разведении дубов под Таганрогом, Воронежем.
Они бы вдвоем остались — Молочков с профессором, как вдруг Серега Дремов ополчился на лесные страдания профессора, на всю его древесную идеологию, идиллию деревянной Руси.
Мысль у Сереги Дремова работала стихийно, никогда нельзя было предвидеть, куда она завернет. Ему не истина была нужна, ему сомнения интересны были. Он двинул их, как бульдозер, на профессорские леса, доказывая, что лесные угодья России не богатство ее, а несчастье, из-за них она застряла в своем развитии, превратилась в иждивенку, приживалку при лесах. Никакого почтения к русскому деревянному зодчеству он не испытывал, деревянные деревни, дощатые тротуары, рубленые церкви — все это не от ума, а оттого, что лес под рукой был, дешевка.
Пожар за пожаром уничтожали города, поселки. Да еще войны. Пз века в век огонь пожирал нажитое, и опять ставили те же срубы, ладили те же деревянные мосты, склады, колодцы, скотные дворы, гумна. Леса-то немереные. В тех же Швеции, Финляндии все строили из камня. Вся Европа камнем обустраивалась. А у нас не сгорит, так сгниет. Нашли чем хвалиться — топором! И мы могли бы чудеса показать. Возьмите церкви новгородские, хоть XII века, хоть XV. Умели же делать красоту неписаную. Каменную, между прочим. Озеро, холм травяной, и вдруг посреди наших избушек почернелых бриллиант граненый сверкает. Храм, и такие пропорции, такая стройность, каменные чудеса. На Западе каменные симфонии, а у нас ноктюрны, еще слаще. А если бы дома каменные строили, Россия дошла бы к нам из тех веков в самом волшебном виде, мы и вообразить не в силах красоту наших уездных городков.
— Все
дерево ваше виновато, из-за него обленились, чего стараться-корячиться, бери — не хочу… Не везет России, лесов видимо-невидимо, земли девать некуда, всего невпроворот, от богатства обленились, а тут еще победы военные. От побед и чванство, и пьянство, и отрезветь неохота. Несчастная страна, — рассуждал Дремов. — Интересно, Россия при Петре чувствовала себя несчастной?— Нет, не замечал, — улыбаясь, сказал Молочков. — Страна уже давно томилась своею отсталостью от европейских народов. Петр не насильничал, Россия сама хотела стать другой. Что мешало после смерти государя вернуться к прежним порядкам, влезть в старые одежды? Нет, не захотели.
Не похоже, чтобы профессор соглашался, он нежно гладил свою бородку и незаметно передвинулся на более выгодные позиции, откуда можно было доказывать ненаучность истории, ибо у нее нет законов, на нее нельзя опереться, она в этом смысле бесполезна.
— Вашему брату историку, — сочувственно приговаривал он, — хочешь не хочешь…
— Я не историк, — немедленно поправлял Молочков.
— Пусть вашему двоюродному брату, — соглашался профессор, — ему всегда известно, что случится дальше. Вы не можете избавиться от этого знания, и это накладывает свой отпечаток на ваши суждения. Вы невольно видите, правильно или неправильно поступает человек, а ведь люди того времени понятия не имели о результатах своих действий. В наших естественных науках мы разве знаем, что нам откроется? Наш поиск может завести в тупик, теория может оказаться ошибочной, истина прячется от нас.
Поиски ее были у Челюкина исполнены романтики и трагических заблуждений.
Молочков кивал, поддакивал, можно было подумать, что он отступал, затем, признавая все преимущества биологии, он начинал с того, как история обрастает мифами, иногда, если удается их снять, открывается совершенно непредвиденное. Привел несколько забавных примеров. На нас произвел впечатление, наверное, не самый значительный — про дубинку Петра, знаменитую, известную всем, которой он часто лупцевал нерадивых. Петровская дубинка стала чуть ли не символической для Петра. Но вот однажды морские историки показали Молочкову нечто иное — петровскую трость. Легкая, из пальмового дерева, Петр ходил с ней чаще, чем с дубинкой. На гранях трости сохранились надписи и блестели медные шляпки гвоздей, расположенные в каком-то сложном порядке. Оказывается, они отмечали разные меры, надписи поясняли: аршин русский, английский, страсбургский, датский, шведский, римский…
Она служила Петру для замеров на верфях и на стройках. Вот ее назначение. Попутно он, конечно, мог лупануть ею какого-нибудь растяпу, причинив прежде всего унижение.
А считалось — дубинка!
И следом Молочков рассказал про то, как Петр расправился с одним мифом.
Глава восемнадцатая
ЧЕРНИЛЬНОЕ ПЯТНО
Будучи проездом в саксонском городе Виттенберге, Петр спросил хозяина гостиницы, что примечательного для иностранца есть у них в городе. Такой вопрос он задавал повсюду, где бы ни останавливался. Хозяин показал на собор напротив гостиницы: здесь гробница Мартина Лютера, на воротах этого собора пастор когда-то прибил свои знаменитые тезисы. Петр вышел из гостиницы, пересек улицу, осмотрел низенькие деревянные ворота собора, прошел внутрь к гробнице и долго разглядывал изображение Лютера из меди.
— Я видел этот барельеф в Виттенберге в конце войны, — сказал Молочков, — и понимал, как нравился Петру этот груболицый, широкоплечий мужик, который поднял мятеж против Папы. Петру должна была быть близка борьба Лютера за реформу церкви. Ему нравились простые, ясные положения Лютера о том, что каждый христианин сам себе священник, что духовные лица подчиняются общине, что церковные наказания, равно как и праздники, — не нужны, что Папа Римский не может быть наместником Бога на земле.
Узнав, что сохранился дом Мартина Лютера, Петр решил посетить его и тут же отправился на другой конец города.