Вечерний свет
Шрифт:
Это чувство вины проистекало, видимо, из невозможности объяснить мотивы, по которым были детям выбраны имена, чисто логически. «Елена» — это имя было общеупотребительно, и Маша лишь потом, задним числом сообразила, что все инициалы у нее начинаются с одной буквы, за «Ермолая» же пришлось выдержать настоящую битву («Ну как, как, Еремой его называть, да?» — кричала Маша), а все дело в том, что он просто не мог совладать с собой, не назвать их на «Е», когда оно, это «Е», так и просилось, такая возможность: Елена Емельяновна Евлампьева —Е. Е. Е., Ермолай Емельянович Евлампьев — Е. Е. Е. Зачем сму это было нужно? Чтобы как-то выделить, поставить на них тавро некоей особенности, раз такая возможность
— Кстати, — сказал Ермолай,а мне мое имя сейчас очень даже нравится. Сейчас вон пошли называть Антонами да Ксюшами,мотнул он головой на сестру, — и я со своим — лучше просто не надо. Не Петр там какой-нибудь, не Виктор, не Анатолий…
— Не Виссарион, — вставил Федор.
Все опять засмеялись, и сам Виссарион тоже.
— Слушай, Саня,спросила Галя,а ты не пробовал поменять имя? Сейчас вроде бы разрешают. Я одну Сталину знала, теперь она тезка мне.
— Зачем? — зять, улыбаясь, пожал плечами. Я назван в честь Белинского.
— А как тебя дразнили? — спросил Ермолай.
— Сарой.
— А меня Еремой. Тоже обидно. Позовут из окна: «Рома, ужинать!» — а тебе: «Ерема, жрать иди». Придешь домой после этого — и ничего в рот не лезет.
— По-моему, мой молодой друг, слово произнесено кстати.Федор взял бутылку с водкой и снова стал разливать. Именно: что-то не лезет. По-моему, надо смочить. Сейчас мы смочим, Леня, — посмотрел он на Евлампьева. Подмигнул ему, прищурясь, и толкнул в бок жену.Галка, ну-ка двинь тост.
За столом установилась тишина, и только булькало наливаемое сейчас Ермолаем в рюмки вино.
Сестра поднялась, провела сухой, сморщенной рукой с красновато-глянцевой кожей по жидким, разведенным на широкий пробор посередине головы темно-песочным, крашеным волосам, глянула на сидящего в центре стола Евлампьева и сказала:
— Что ж, Леня… идет время… Вот уж у нас с тобой внуки подрастают… мы-то с тобой все-таки счастливые, до каких лет дожили…
Она стала говорить о том, что вот из всех братьев он у нее остался единственный, брат Леня, и вообще из всей родни он остался один близкий, и она благодарна судьбе, что хоть он-то остался… то, о чем часто говорила на родственных застольях, но на этот раз — каким-то затрудненным, прерываюшичмся голосом, и вдруг разрыдалась, закусив губу, зажмурив глаза, рюмка дрожала у нее в руке, и из нее расплескивалось на скатерть.
Маша. громыхнув подпрыгнувшим стулом, вскочила и побежала, приседая, на кухню за валерьянкой, следом за нею, выбравшись из-за стола. ушла и сама Галя, Федор в ответ на взгляд Евлампьева с недоуменно-иронической улыбкой развел руками. тоже встал, потоптался и пошел к женщинам. Стол распался.
Ермолай, заметил Евлампьев. глянул. осторожно поддернув рукав пиджака, на часы, постучал донышком рюмки о стол, посидел, потом быстро опрокинул ее в себя, передернулся, втянул воздух ноздрями, поставил рюмку, снова глянул на часы и, поднимаясь, позвал Евлампьева:
— Пап, можно тебя?
Они вышли в коридор, и Ермолай сказал, виновато улыбаясь:
— Мне, понимаешь, пап. уходить нало… Я, понимаешь, я думал, что часика полтора посижу все же, приехал… а видишь, пока сели… задержались… теперь уж мне прямо бежать…
В груди у Евлампьева заныло. Он положил сыну руку на плечо, провел по нему, похлопал и спросил, заглядывая в глаза:
— А что… остаться — никак?
— Никак, пап.сожалеюше пожимая плечами, проговорил Ермолай. — Ну вот совсем никак…
— Ага… ага.Евлампьев снял руку с его плеча н отступил в сторону,
освобождая дорогу в прихожую.Ну что ж, сын, я понимаю… За подарок спасибо.Жена от себя подарила ечу сандалии для лета, Галя с Федором — бумажник, Елена с Виссарионом — пижаму, а Ермолай вот — теплую байковую рубашку.
На кухне звякали стеклом. Маша суетливо ходила туда-сюда, Галя сидела на табуретке, привалившись к стене, приложив к сердцу руку.
Евлампьев щелкнул выключателем, зажигая в прихожей свет. Ермолай уже одевался: напяливал громадные, сорок четвертого размера, коричневые ботинки-сапоги с большой медной бляхой сбоку, заправлял в них на манер бриджей брюки. Управился, снял с всшалки дубленый белый тулуп, перешитый из офицерского полушубка, широко взмахивая полами, вдел руки в просторные мохнатые рукава, сдвинул ворот тулупа на спину, закинул на шею шарф. Экая детина, господи! Тридцать лет… А ведь так это еще все помнится: как умещался, запеленатый, на одной буквально руке, этакий кокон беспомощный… на одной руке, да, бровок нет, глазенок не видно, не плачет — пищит, как положишь в колыбельку, так и будет лежать, этакий беспомощный…
— Ну, пап…потянулся к Евлампьеву сын с высоты своего роста.
— Давай, Рома, давай…
Они поцеловались — второй раз нынче по случаю дня рождения! — Евлампьев вздохнул, а Ермолай повернулся и стал открывать дверь. Он уже открыл ее, занес ногу над порогом, но вновь повернулся лицом к Евлампьеву и сказал озабоченным тоном, скороговоркой, как бы между прочим, глядя на Евлампьева размывчивым, ускользающим взглядом:
— Да, слушай, пап, пять рублей взаймы не найдешь? А то, понимаешь, нужно, а у меня… А?
Евлампьев помедлил мгновение, шагнул к вешалке, отыскал свое пальто и порылся в кармане. У него была привычка, ходя по магазинам, складывать сдачу прямо в карман. В кармане лежала мелочь и две трешки.
— Если вот так? — спросил он, показывая сыну деньги.
— Шесть? — спросил Ермолай. Давай шесть, надежней будст. И поблагодарил Евлампьева все той же торопливой озабоченной скороговоркой: — Спасибо, пап. Очень, понимаешь, нужно…
Он переступил через порог, повернулся, подмигнул Евлампьеву, приложив руку к шапке, и другой рукой потянул ручку двери на себя.
— Я почему заплакала, ты извини, Леня, мне сегодня наши с тобой папа с мамой приснились, и мама с таким упреком меня спрашивает: «Что ж вы с Леней Игната-то с Василием не уберегли?» Я ей. говорю: «Да ведь вы же знаете все, вы уже после них умерли, как мы их сберечь могли? Ведь какие годы были». А она головой качает и говорит: «Не захоте-ели…» И отец тоже головой качает. Молчит и качает…
— Да, сказал Евлампьев,да, я понимаю, что ты, Галя… И сам по себе знаю: как приснится такой…
Застолье вошло в свое обычное русло — ели, хвалили салаты, винегрет, качество засолки грибов, возникал на минуту-другую сторонний разговор и снова сходил на похвалы столу, Маше было приятно, и она все предлагала: «Саня, положить еще?», «Галочка, тебе?», «Федя, еще салату, давай?»
— Папа, а чего все-таки Ермак-то ушел? — спросила Елена. Она сидела, облокотившись о стол, держала кончиками пальцев за самый краешек кружок колбасы и объедала его по окружности, откусывая малюсенькие зазубренные серпикн.
— Да, видимо, надо… — с уклончивостью вполголоса отозвался Евлампьев.
— Ну да, надо. У него там со своей пассией какоенибудь увеселительное мероприятие — и его он отменить никак не может.
— Охолонись, - Виссарион, обняв жену, с улыбкой похлопал ее по плечу. Не судите других, да не судимы будете. Мы ведь не знаем, что у него и как. Сколько смог, столько и побыл. Подарок принес… Главное ведь внимание. Так, Емельян Аристархович?