Вечность мига: роман двухсот авторов
Шрифт:
И тронул я ему веки.
И пробудился он — точно халат сбросил.
И увидел на ложе свою жену — с миндалевидными глазами, шеей лебединой и волосами, как ночь.
И подумал: ай, сон, сон! Жужжит, как пчела в день полуденный, а мёд собирает в сотах далёких, неведомых.
И рад был несказанно, и любил жену свою столько раз, сколько во сне являлась.
Тимур-Зульфикар. «Золотые притчи дервиша» (1410)
ЧТО ВРЕМЯ, ЧТО ПРОСТРАНСТВО
Один человек вышел из родного селения. Он шёл уверенной поступью, его провожали знакомые, желавшие доброго пути. Он отвечал шутками и всюду встречал улыбки. Вслед ему махали платками, о которых он быстро забывал за разговорами с попутчиками. Просыпаясь, он видел рядом с собой счастливых женщин, а перед
Ему стало невыносимо. Он протёр кулаком глаза, оглянулся и вдруг увидел, что никуда не выходил, что всё время прожил в родном селении, в котором уже не осталось тех, с кем можно услышать одинаковую тишину.
Человек состарился: теперь кусок хлеба в чужом рту казался ему лёгким, а собственная шляпа — тяжёлой…
Ермолай Нибальсин. «Притча притчей» (1890)
ДЕЛО В ПОДХОДЕ
Два профессора с философского факультета едут в поезде.
— Христос первый подошёл к религии диалектически.
— А Гегель первый диалектически подошел к христианству.
— А, знаете, мой студент Миша диалектически подошёл к Гегелю.
— Знаю. А вы в курсе, что моя студентка Маша подошла к Мише?
— Он подошёл ей как муж?
— Да, но смотрите, поезд уже подошёл к станции.
— Отлично! Подошло время обеда…
И разговор подошёл к концу.
Лев и Николетта Шестяевы. «Фольклор московского университета» (1912)
ЛЕГЕНДА ОБ ОТВЕРЖЕННОМ АПОСТОЛЕ
Раз заявился в Мещеру проповедник. Он был сыном деревенского башмачника, и многие помнили его ребёнком. В церковно-приходской школе он слыл смышлёным. «Цитировать — значит корчевать пни, не рубя леса», — как-то заметил он. А после исчез. «Проматывать деньги покойного батюшки», — судачили злые языки. И вот он вновь объявился, помыкавшись по свету, нахватавшись потасканных истин. С воспалёнными от бессонницы глазницами он бродил по городу, стучал посохом в дома, уверяя, что проникает в души их владельцев всевидящим оком. «Спасителя распяли на кресте времени, — озадачивал он обывателей. — И Он попрал его!» «Да-да, — учил он, — символ креста — это перекладина, перечёркивающая столб времени». Но мещерцы не опускались до полемики, крутя пальцем у виска. «Мир висит на нитке, а думает о прибытке!» — опрокидывая мясные лавки и расталкивая покупателей, пугал он баб на базаре. Но те лишь зевали, едва не сворачивая скулы, да крестили перекошенные рты. Власти терпели безобразные выходки, не желая связываться. «Едва от одного избавились, а тут…» — шептались по углам, вспоминая пророка из скита. Тот сидел в яме и каркал на весь свет, что не выходит наружу из страха ослепить мещерцев своим божественным ликом. «Вы увидите в нём, как в зеркале, свои грехи, которые застят глаза!» — грозил он, требуя женщин и вина. Его слушали, как раскаты грома, которые грохочут вдалеке. «Ваши мерзкие глаза не в силах увидеть моего дивного сияния!» — истошно вопил старец, когда его за уши вытаскивали из ямы. В разоблачённом мошеннике все узнали скотника с конюшен местного помещика. Тот по жалости заступился за старика, сунул кому надо, и дело замяли. И вот теперь ни полицмейстер, ни городской голова не хотели опять сесть в лужу.
А в это же самое время в Мещере объявился и антихрист.
— Людвиг Циммерманович Фер, — представился он хозяину гостиницы, заняв скромные апартаменты купцов средней руки.
— Вы что же, из немцев? — спросил
его тот, недоверчиво косясь на раздвоенный, как копыто, подбородок.— Из немцев, из немцев, — рассеянно кивнул падший ангел, доставая из нагрудного кармана визитку. — Из поволжских…
На клочке бумаги чёрным по белому значилось: «Лю. Ци. Фер». Сатана, надув щёки, ходил по городу, как по музею, ко всему присматривался, но ничего не трогал. «Будущее зыбко, прошлое размыто, — бормотал он, подавая на паперти пустой кошелёк, в котором вдруг оказывалось куриное яйцо. — Один затевает игру, где оказывается пешкой, другой ставит спектакль в театре теней». Когда один нищий, безногий и горбатый, попытался разбить яйцо, оттуда внезапно вылупилась карлица с огромным, перевешивающим тело бюстом и стала похотливо таращиться. «Встань и иди!» — проворковала она, маня калеку ручкой, но тот лишь пялился на неё, как баран на новые ворота. «Раб привычек, — сокрушённо вздохнула карлица, и улыбка её сделалась пресной, как маца, — привык глазами совокупляться». Увечный застыл, как пришпиленный. Карлица приблизилась на локоть и заорала, как иерихонская труба: «Хватит дармоедничать, работать пора!» Ног у нищего так и не выросло, зато, когда его от испуга хватила кондрашка, у души выросли крылья.
«Человек рождён для счастья, как птица для полёта», — услышал раз Людвиг Циммерманович из окна мещерской школы. И, не удержавшись, вошёл. «Сравнение пришито к языку, как пуговица к штанам, — глубокомысленно изрёк он. — Что звучит на одном языке — нелепо в другом. “Птица рождена для счастья, как человек для ходьбы”, — переводит ваши слова чайка, надрываясь в вышине от хохота. — Сатана сделался печальным. — Поэтому диалог между небом и землей — как разговор женщин: предписанное сверху опускается невнятицей, а молвленное внизу поднимается болтовнёй…».
Между тем апостол продолжал смущать умы.
— Смерть связывает концы с концами, — разглагольствовал он, важно раздуваясь, готовый лопнуть от переполнявшей его правды. — Она связывает всё со всем…
— И панихиду со свадьбой? — выкрикнули из толпы.
Апостол воткнул в небо указательный палец.
— Свадьба — это панихида смерти, — было видно, что его не раз ловили в сеть слов, — а панихида — свадьба смерти.
Кончилось тем, что апостола отвели в участок.
— Какая на нём вина? — спросил околоточный. — Я не вижу.
Но земские, которых апостол уже достал своими откровениями, кричали:
— Упеки его, упеки!
И апостола, смирно сидевшего в каталажке, приговорили к гражданской казни: раздели донага и, привязав на площади к столбу, били плетьми.
— Ну что, чувствуешь на спине занозы? — мстительно скалились мясники на кровавые рубцы. — Это и есть столб времени, как ты учил!
А портные уже перебирали на свет его одежды, в которых дыр было больше, чем материи.
— Все доживают до предательства, — беззвучно шевелил апостол растрескавшимися губами.
А между тем с краю толпы незаметно пристроился Людвиг Циммерманович. Он сморкался в цветастый платок и безразлично смотрел на происходящее. Ливмя ливший дождь умывал ему руки, он брезгливо морщился и шептал, сворачивая трубочкой губы, будто пил из чайника: «Опять без меня управились…» И его прошиб пот, такой крепкий, что вокруг все расступились, а стоявшая рядом лошадь понесла с места, закусив удила.
А апостола сослали в Сибирь и сразу забыли. Только пучеглазый мальчишка провожал его из казённого дома по этапу.
— А откуда ты знаешь? — грызя заусенцы, пытал он, забегая вперёд арестантской колонны. — Про время и крест…
— Я был там, — стряхнув капли с ресниц, солгал апостол, потому что мальчишек нельзя обманывать.
Евстафий Горелич. «Мещерская старина» (1960)
ОКНО В ЛИТЕРАТУ. РУ
«Он живёт один в огромной квартире, доставшейся от жены. Двадцать лет при смерти. Болеет с душой, как другие работают. С утра до ночи у него толпятся врачи, а соседи приносят лекарства. Он пережил десяток таких помощников, но отказать ему невозможно. Не выдержав, его дочь выскочила замуж, уехала в провинцию, выписавшись из квартиры. “Сумасшедшая! — говорит он. А когда заводят речь о её возвращении, отмахивается: — Ей там лучше”. Дочь вскоре развелась и мыкается теперь по съёмным квартирам. “Пропиши хоть внуков”, — просит она. “Как у тебя язык повернулся! Дай мне спокойно умереть, и всё будет ваше!” А соседей уверяет: “В провинции детям лучше, у нас вырастут наркоманами”. “Мама, когда дедушка умрёт?” — спрашивают дети, переезжая на очередную квартиру. И действительно, когда сдохнет крыса? Все ждут его смерти. Но его не берёт ни одна зараза!