Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Только теперь сознает Онегин ничтожество той гордыни, которая заставила его презреть божественный дар – простую любовь, и с такою же холодною жестокостью оттолкнуть сердце Татьяны, с какою он обагрил руки в крови Ленского.

Благородство Онегина проявляется в яркости вспыхнувшего в нем сознания, в силе ненависти к своей лжи:

Ото всего, что сердцу мило,Тогда я сердце оторвал;Чужой для всех, ничем не связан,Я думал: вольность и покой —Замена счастью. Боже мой!Как я ошибся, как наказан!

Весь ужас казни наступает в то мгновение, когда

он узнает, что Татьяна по-прежнему любит его, но что эта любовь так же бесплодна и мертва, как его собственная. Онегин застает ее за чтением его письма:

…О, кто б немых ее страданийВ сей быстрый миг не прочитал?Кто прежней Тани, бедной ТаниТеперь в княгине б не узнал!..Простая дева…С мечтами, с сердцем прежних дней,Теперь опять воскресла в ней.

Суд «простой девы» над героем современной культуры такой же глубокий и всепрощающий, как суд дикого цыгана над исполнителем кровавого закона чести – Алеко:

Онегин, я тогда моложе,Я лучше, кажется, была,И я любила вас, и что же?Что в сердце вашем я нашла,Какой ответ?..Тогда – не правда ли – в пустыне,Вдали от суетной молвы,Я вам не нравилась?.. Что ж нынеМеня преследуете вы?..

В сердце Татьяны есть еще неистребимый уголок первобытной природы, дикой воли, которых не победят никакие условности большого света, никакие «приемы утеснительного сана». Свежестью русской природы веет от этого безнадежного возврата к потерянной простоте, который должен был ослепить Онегина новой, неведомой ему прелестью в Татьяне:

А мне, Онегин, пышность эта —Постылой жизни мишура,Мои успехи в вихре света,Мой модный дом и вечера,Что в них? Сейчас отдать я радаВсю эту ветошь маскарада,Весь этот блеск, и шум, и чадЗа полку книг, за дикий сад,За наше бедное жилище,За те места, где в первый раз,Онегин, видела я вас,Да за смиренное кладбище,Где нынче крест и тень ветвейНад бедной нянею моей…А счастье было так возможно,Так близко… Но судьба мояУж решена…Вы должны,Я вас прошу, меня оставить;Я знаю: в вашем сердце естьИ гордость, и прямая честь.Я вас люблю (к чему лукавить?),Но я другому отдана —Я буду век ему верна.

Последние слова княгиня произносит мертвыми устами, и опять окружает ее ореол «крещенского холода», и опять между Онегиным и ею открывается непереступная как смерть, ледяная бездна долга, закона, чести брака, общественного мнения, – всего, чему Онегин пожертвовал любовью ребенка. В последний раз она показывает ему, что воспользовалась его уроком – научилась «властвовать собою», заглушать голос природы. Оба должны погибнуть, потому что поработили себя человеческой лжи, отреклись от любви и природы. Оба должны «ожесточиться, очерстветь и, наконец, окаменеть в мертвящем упоении света».

То, что нерешительно и слабо пробивается, как первая струя нового течения, в «Кавказском пленнике», что достигает

зрелости в «Цыгане» и «Галубе», получает здесь, в заключительной сцене первого русского романа, совершенное выражение. Пушкин «Евгением Онегиным» очертил горизонт русской литературы, и все последующие писатели должны были двигаться и развиваться в пределах этого горизонта. Жестокость Печорина и доброта Максима Максимовича, победа сердца Веры над отрицанием Марка Волохова, укрощение нигилиста Базарова ужасом смерти, смирение Наполеона-Раскольникова, читающего Евангелие, наконец, вся жизнь и все творчество Льва Толстого – вот последовательные ступени в развитии и воплощении того, что угадано Пушкиным.

«Я думаю, – замечает Смирнова, – что Пушкин – серьезно верующий, но он про это никогда не говорит. Глинка рассказал мне, что он раз застал его с Евангелием в руках, причем Пушкин сказал ему: „Вот единственная книга в мире – в ней все есть“. Барант сообщает Смирновой после одного философского разговора с Пушкиным: „Я и не подозревал, что у него такой религиозный ум, что он так много размышлял над Евангелием“. „Религия, – говорит сам Пушкин, – создала искусство и литературу, все, что было великого с самой глубокой древности; все находится в зависимости от религиозного чувства… Без него не было бы ни философии, ни поэзии, ни нравственности“.

Незадолго до смерти он увидел в одной из зал Эрмитажа двух часовых, приставленных к «Распятию» Брюллова. «Не могу вам выразить, – сказал Пушкин Смирновой, – какое впечатление произвел на меня этот часовой; я подумал о римских солдатах, которые охраняли гроб и препятствовали верным ученикам приближаться к нему». Он был взволнован и по своей привычке начал ходить по комнате. Когда он уехал, Жуковский сказал: «Как Пушкин созрел и как развилось его религиозное чувство! Он несравненно более верующий, чем я». По поводу этих часовых, которые не давали ему покоя, поэт написал одно из лучших своих стихотворений:

К чему, скажите мне, хранительная стража,Или распятие – казенная поклажа,И вы боитеся воров или мышей?Иль мните важности придать Царю царей?Иль покровительством спасаете могучимВладыку, тернием венчанного колючим,Христа, предавшего послушно плоть своюБичам мучителей, гвоздям и копию?Иль опасаетесь, чтоб чернь не оскорбилаТого, чья казнь весь род Адамов искупила,И, чтоб не потеснить гуляющих господ,Пускать не велено сюда простой народ?

Символ божественной любви, превращенный в казенную поклажу, часовые, приставленные Бенкендорфом к распятию, конечно, это – с точки зрения эстетического и религиозного чувства – великое уродство. Но не на нем ли основано все многовековое строение культуры? Вот что сознавал Пушкин не менее, чем Лев Толстой, хотя возмущение его было сдержанное. Природа – дерево жизни; культура – дерево смерти, Анчар.

Но человека человекПослал к Анчару властным взглядом…

На этом первобытном насилии воздвигается вся вавилонская башня. «И умер бедный раб у ног непобедимого владыки…»

А царь тем ядом напиталСвои послушливые стрелыИ с ними гибель разослалК соседям в чуждые пределы.

Страшную силу, сосредоточенную в этих строках. Лев Толстой рассеял и употребил для приготовления громадного арсенала разрушительных рычагов, но первоисточник ее – в Пушкине.

Из воздуха, отравленного ядом Анчара, из темницы, построенной на кровавом долге, вечный голос призывает вечного узника – человека – к первобытной свободе:

Поделиться с друзьями: