Вечные спутники
Шрифт:
Подобно тому, как в «Цыганах» с наибольшею
Здесь вечная противоположность двух героев, двух начал – Тазита и Галуба, старого Цыгана и Алеко, Татьяны и Онегина, взята уже не с точки зрения первобытной, христианской, а новой, героической мудрости. С одной стороны, малое счастье малого, неведомого коломенского чиновника, напоминающего смиренных героев Достоевского и Гоголя, простая любовь простого сердца; с другой – сверхчеловеческое видение героя. Воля героя и восстание первобытной стихии в природе – наводнение, бушующее у подножия Медного всадника; воля героя и такое же восстание первобытной стихии в сердце человеческом – вызов, брошенный в лицо герою одним из бесчисленных, обреченных на погибель этой волей, – вот смысл поэмы.
На потопленной площади, – там, где над крыльцом «стоят два льва сторожевые, на звере мраморном верхом, без шляпы, руки сжав крестом, сидел недвижный, страшно бледный, Евгений».
Его отчаянные взорыНа край один наведеныНедвижно были.Словно горы,Из возмущенной глубины,Вставали волны там и злились,Там буря выла, там носилисьОбломки… Боже. Боже! там —Увы! близехонько к волнам,Почти у самого залива —Забор некрашеный, да иваИ ветхий домик: там оне,Вдова и дочь – его Параша,Его мечта… Или во снеОн это видит? Иль вся нашаИ жизнь ничто, как сон пустой,Насмешка рока над землей?………………………….И, обращен к нему спиною,В неколебимой вышине,Над возмущенною Невою,Сидит с простертою рукою Гигант на бронзовом коне.Какое дело гиганту до гибели неведомых? Какое дело чудотворному строителю до крошечного ветхого домика на взморье, где живет Параша – любовь смиренного коломенского чиновника? Воля героя умчит и пожрет его, вместе с его малою любовью, с его малым счастьем, как волны наводнения – слабую щепку. Не для того ли рождаются бесчисленные, равные, лишние, чтобы по костям их великие избранники шли к своим целям? Пусть же гибнущий покорится тому, «чьей волей роковой над морем город основался»:
Ужасен он в окрестной мгле!Какая дума на челе!Какая сила в нем сокрыта!А в сем коне какой огонь!Куда ты скачешь, гордый конь,И где опустишь ты копыта?О, мощный властелин судьбы!Не так ли ты над самой бездной,На высоте, уздой железнойРоссию вздернул на дыбы?Но если в слабом сердце ничтожнейшего из ничтожных – «дрожащей твари», вышедшей из праха, – в простой любви его откроется бездна не меньшая той, из которой родилась воля героя? Что, если червь земли возмутится против своего Бога? Неужели жалкие угрозы безумца достигнут до медного сердца гиганта и заставят его содрогнуться? Так стоят они вечно друг против друга – малый и великий. Кто сильнее, кто победит? Нигде в русской литературе два мировых начала не сходились в таком страшном столкновении:
Кругом подножия кумираБезумец бедный обошелИ взоры дикие навелНа лик державца полумира.Стеснилась грудь его. ЧелоК решетке хладной прилегло,Глаза подернулись туманом,По сердцу пламень пробежал,Вскипела кровь; он мрачно сталПред горделивым истуканом —И, зубы стиснув, пальцы сжав,Как обуянный силой черной —«Добро, строитель чудотворный!»Шепнул он, злобно задрожав, —«Ужо тебе!»… И вдруг стремглавБежать пустился. ПоказалосьЕму, что грозного царя,Мгновенно гневом возгоря,Лицо тихонько обращалось…Смиренный сам ужаснулся своего дерзновения, той глубины возмущения, которая открылась в его сердце. Но вызов брошен. Суд малого над великим произнесен: «Добро, строитель чудотворный!.. Ужо тебе!..» – это значит: мы, слабые, малые, равные, идем на тебя, Великий, мы еще будем бороться с тобой, и как знать – кто победит? Вызов брошен, и спокойствие «горделивого истукана» нарушено, ибо он в самом деле еще не знает, кто победит. Медный Всадник преследует безумца:
И он по площади пустойБежит и слышит за собойКак будто грома грохотанье,Тяжело-звонкое скаканьеПо потрясенной мостовой —И, озарен луною бледной,Простерши руку в вышине,За ним несется Всадник МедныйНа звонко-скачущем коне.И во всю ночь безумец бедныйКуда стопы ни обращал,За ним повсюду Всадник МедныйС тяжелым топотом скакал.«Дрожащая тварь» еще более смирилась: теперь каждый раз, как ему случится проходить мимо «горделивого истукана», в лице несчастного изображается смятение, он поспешно прижимает руку к сердцу, снимает изношенный картуз и, потупив глаза, идет сторонкой.
Поэма кончается после ужаса привидения не меньшим ужасом обыкновенной жизни:
…Остров малыйНа взморье виден. ИногдаПричалит с неводом тудаРыбак, на ловле запоздалый,И бедный ужин свой варит;Или чиновник посетит,Гуляя в лодке в воскресенье,Пустынный остров. Не взрослоТам ни былинки. НаводненьеТуда, играя, занеслоДомишко ветхий. Над водоюОстался он, как черный куст.Его прошедшею весноюСвезли на барке. Был он пустИ весь разрушен. У порогаНашли безумца моего,И тут же хладный труп егоПохоронили, ради Бога.Так погиб верный любовник Параши, одна из невидимых жертв воли героя. Но вещий бред безумца, слабый шепот его возмущенной совести уже не умолкнет, не будет заглушен «подобным грому грохотаньем», тяжелым топотом Медного Всадника. Вся русская литература после Пушкина будет демократическим и галилейским восстанием на того гиганта, который «над бездной Россию вздернул на дыбы». Все великие русские писатели, не только явные мистики – Гоголь, Достоевский, Лев Толстой, но даже Тургенев и Гончаров – по наружности западники, по существу такие же враги культуры, – будут звать Россию прочь от единственного русского героя, от забытого и неразгаданного любимца Пушкина, вечно одинокого исполина на обледенелой глыбе финского гранита, – будут звать назад – к материнскому лону русской земли, согретой русским солнцем, к смирению в Боге, к простоте сердца великого народа-пахаря, в уютную горницу старосветских помещиков, к дикому обрыву над родимою Волгой, к затишью дворянских гнезд, к серафической улыбке Идиота, к блаженному «неделанию» Ясной Поляны, – и все они, все до единого, быть может, сами того не зная, подхватят этот вызов малых великому, этот богохульный крик возмутившейся черни: «Добро, строитель чудотворный! Ужо тебе!»
IV
Необходимым условием всякого творчества, которому суждено иметь всемирно-историческое значение, является присутствие и в различных степенях гармонии взаимодействие двух начал – нового мистицизма, как отречения от своего Я в Боге, и язычества, как обожествления своего Я в героизме.
Только что средневековая поэзия достигает всемирного значения, как у самого теологического из новых поэтов – у Данте, чувствуется первое веяние воскресшей языческой древности, – правда, лишь римской, не греческой, но латиняне для католиков всегда служили естественным путем в глубину язычества – к эллинам. Влияние латинского мира сказывается у Данте не только в образе воскресшего мантуанского лебедя, нежного певца «Энеиды» и «Георгик», озаренного во мраке ада первым лучом классического солнца; не только на идее всемирной монархии, представителем которой для флорентийского гибеллина [159] были Цезарь и Александр – два языческих полубога. Еще более это влияние отразилось на образе главного, хотя и невидимого, героя «Божественной комедии» – Законодателя и Судьи, Монарха вселенной, распределяющего – в чисто-римской беспощадной симметрии подземных кругов и небесных иерархий – казни и награды, муки и блаженства.
159
С 1296 по 1302 г. Данте принадлежал к политической группировке гибеллинов, которые поддерживали германских императоров в их борьбе с папством за господство на Аппенинском полуострове.