Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Чекрыгин с мальчишеских лет мечтал о фресках. Они отвечали его пониманию живописи как картин «бытийной, общей трагедии» человечества. Ведь фрески — настенные повести, даже романы, нечто более «бытийственное», чем висящие на стене картины, это сама стена, ставшая куском жизни. Чекрыгин верил в действенную силу искусства. (Разве Сикстинская капелла не мир, а Микеланджело не казался себе богом, когда его создавал?) Чекрыгин верил в миротворческую мощь художника. Думаю, и поэтому увлекали его идеи Федорова: воскресение поколений и оживотворение космоса были для библиотекаря Румянцевского музея делом синтеза наук и искусства. Федоров не раз повторял, что науки и искусство будут иметь один и тот же материал. Сегодня эту формулу легче расшифровать фантазией, чем логикой. Можно догадываться, что фантазию Чекрыгина она питала достаточно щедро. И она же утверждала

его веру в действенную силу искусства. Федоров резко критиковал Шопенгауэра, Вагнера и Ницше за то, что они увлекательно изображают гибель рода человеческого, а не думают о том, чтобы отвести угрозу гибели и воссоздавать, воскрешать уже умершее и погибшее. Бесспорно, Чекрыгин мечтал о воссоздающем, воскрешающем искусстве. В меру нашего воображения мы можем нафантазировать формы и суть этого искусства, его участие в овладении силами космоса.

Не давая сейчас воли фантазии, хочу вернуться к фреске. Хотя и тут, конечно, не обойтись без игры воображения. В сущности, это та же полудетская «невинная» игра, которая ощутима в стихах Лермонтова «Мой дом». Поэт писал: «Мой дом везде… До самых звезд он кровлей досягает и от одной стены к другой далекий путь, который измеряет жилец не взором, но душой».

«Стены» этого «дома» и были, возможно, в воображении Чекрыгина украшены фресками. Написанные им в последние месяцы жизни композиции на тему воскресения и переселения людей в космос не эскизы ли тех будущих фресок, которые, конечно же, должны повествовать о величайшем событии в истории человека и мироздания?

Разумеется, эти стены и эти фрески не имеют ничего общего со стенами подлинных домов или церквей и классической фресковой живописью художников Помпеи или итальянского Возрождения; Но не фантастична ли сама идея воскресения? Можно ли ожидать, что захваченный этой идеей художник меньше фантазии подарит размышлениям о будущем искусства? Видимо, он воображал нечто одновременно и фантастическое и реальное. Историк искусства Александр Бенуа пишет в одном из томов о том, что пейзажи на картинах Леонардо да Винчи напоминают нам «те волшебные страны, которые рождаются при рассматривании кристаллов. Кому незнакома та заманивающая сила, которая дает себя чувствовать при разглядывании этих застывших в какой-то дивной архитектуре масс, кажущихся в отблесках ожившими и содержащими какие-то безграничные глубины?» Возможно, Леонардо в самом деле в кристаллах увидел похожие на сновидения пейзажи, а потом уже перенес их на портреты. То, что кажется нам фантастическим, «неземным», реально заключено в самой структуре мироздания. И Чекрыгин мог видеть, ощущать космические фрески не менее явственно, чем Пифагор наслаждаться музыкой космоса. На мелкозернистой поверхности клубящейся в безднах первоматерии рождаются образы, кажущиеся из окон межзвездных кораблей чудесными миражами! За этими образами — волшебные страны, пейзажи-сновидения, их таят в себе кристаллы-галактики. Чтобы отнестись к этому без иронической улыбки, надо учесть, что очеловечивание космоса создаст совершенно новое состояние мироздания. Одновременная жизнь воскрешенных, последовательно существовавших на земле поколений будет непрерывным восхождением не только к абсолюту разума, но и к абсолюту красоты. Различные эпохи — от Мадленской с ее рисунками бизонов на стенах пещер до космической с непредставимым сегодня искусством объединят в мощном синтезе лучшее, что нажито человеком-художником. Этот абсолют красоты создаст и иную структуру человеческого сознания — то, что кажется сегодня фантастикой, будет живой реальностью, подобно тем волшебным странам, которые распознавал Леонардо в игре кристалла.

Но не пора ли нам вернуться на землю, в реальную жизнь, к реальному Чекрыгину? Раздумья о космическом будущем человечества не мешали его земной будничной работе: в детском театре, потом в отделе плаката Наркомпроса. А размышления об искусстве космической эпохи, казалось, не отвлекали его от забот земных.

С особым увлечением возглавил Чекрыгин оформительские работы по украшению Москвы к годовщине Октябрьской революции. В октябре 1920 года он с воображением и любовью украсил Триумфальную площадь — ту, на которой сегодня стоит памятник его великому сотоварищу по училищу живописи, ваяния и зодчества.

Он читал лекции по искусству образа, о которых художники говорили, что они достойны философа, участвовал в устройстве выставки «Искусство — жизнь».

Он женился, у него родилась дочь. Ему исполнилось двадцать пять лет. У него было

более тысячи пятисот рисунков. Товарищи его рассказывали потом, что он делился с ними мощными замыслами.

В сочинениях Н. Ф. Федорова, одновременно мудрых и наивных, есть одно совершенно детское место, там, где он пишет, что Пушкин, если бы он думал о воскрешении умерших поколений, как об общем деле человечества, никогда бы не оставил нам строк: «Дар напрасный, дар случайный…»

Для Чекрыгина жизнь никогда, ни на одну минуту не была даром напрасным и случайным не оттого, разумеется, что он думал о будущем воскресении людей, а потому, что был он человеком восходящей, революционной эпохи.

В рисунках из цикла «Воскресение» Чекрыгин ни разу не изобразил себя самого. Чтобы воскреснуть, надо умереть. А он был настолько молод и полон жизни, что это непременное и печальное условие воскресения, видимо, бессознательно им отвергалось.

Он попал под поезд.

Когда его хоронили, товарищи на ленте вокруг венка написали: «Великому художнику».

Я пишу это и мысленно вижу его автопортрет, тот самый, который показался мне когда-то на выставке портретом Лермонтова.

Если бы действительно можно было воскрешать?! Почему это остается фантастикой, несбыточным чудом, чудом из чудес?!

Но в сердце моем оживают строки, написанные семнадцатилетним Лермонтовым:

Когда б в покорности незнанья Нас жить создатель осудил, Неисполнимые желанья Он в нашу душу б не вложил. Он не позволил бы стремиться К тому, что не должно свершиться…

И хочется думать, что мне отвечает не Лермонтов — Чекрыгин.

Цаплин

Если на улице 25-го Октября в Москве, не доходя чуть до ГУМа, повернуть в уемисто большой и тесный от нагромождения низких построек, похожий на трюм океанского корабля, сумрачный двор, то на одном из бесчисленных поворотов его лабиринта, повинующегося хаосу больших купеческих амбаров, можно увидеть на стене углем написанное слово «Цаплин» и полустертую стрелу, указывающую, куда надо идти. Человек, оказавшийся перед этой стрелой случайно, мог подумать, что видит уцелевшее наперекор бурным десятилетиям имя купца, который в местных подвалах держал когда-то кожи, или деготь, или колесную мазь.

Несколько лет назад я первый раз вошел в этот сложный, запущенный двор, увидел нелепые аршинные буквы углем и стрелу, по высоким ступеням сошел в подвал и, переступив его порог, остановился ошеломленный в самом первоначальном, ныне уже забытом смысле слова. Я понимал, к кому я иду, и мысленно живописал, даже подробно, что я увижу, но и это не ослабило удара. Трудно подобрать точный образ, который бы раскрыл суть того, что меня ошеломило. Пожалуй, это было похоже на часть полуразрушенного собора: из-за сумеречного освещения и дивных, темно-телесного дерева, человеческих фигур: женщин, мужчин, детей — они возвышались над хаосом камня, в котором постепенно все явственнее различались какие-то мифические чудища, рыбы и птицы необыкновенных очертаний, разнообразие человеческих голов.

В этом сгущенно-фантастическом мире я потянулся к тому, что было мне наиболее понятно, к обыкновенному, в пятнах чернил письменному столу и увидел книги: «Диалоги» Платона, «Десять дней, которые потрясли мир» Джона Рида.

— Вот, — Цаплин обвел рукой подвал и улыбнулся, — моя жизнь…

Я ощутил чувство вины перед этим человеком, несравнимое, конечно, с тем, которое испытываю сейчас, по все же достаточно явственное. Растерянно рассматривая диковинных рыб и птиц, я пообещал, наверное чересчур поспешно, что напишу о нем статью, в которой пойдет речь о необходимости большой помощи и в первую очередь о персональной выставке.

— Вот! — загорелся он. — Вот! В самое сердце попали. Показать, показать!

В тот уже далекий день Цаплин выглядел отлично. Его жизнелюбие, опьяненность работой, физическая сила, темперамент воспринимались настолько чувственно ярко, что я, помню, не подумал ни разу о том, что передо мной старик. В нем ощущались изящество молодости, та свобода и легкость, которые каждый жест и поворот головы делают естественными, красивыми. По тесному, Забитому многоликим деревом и камнем подвалу он ходил с веселым достоинством мастера.

Поделиться с друзьями: