Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Из этого первого быстрого и беглого разговора запомнилось немногое:

«Могу работать в любом материале, но дерево — моя слабость, оно духовнее камня, может быть, потому, что ближе к человеку: сначала космос камень создал, а дерево уже после, на пути к нам с вами…»

«Нет странностей только в мертвом, все, что живо, странно, потому что в основе жизни — свобода. Не верите? Поезжайте в зоопарк… Когда вырезаешь или лепишь животных, понимаешь, чувствуешь то, что ни словом сказать, ни пером описать…»

«Современный человек духовнее и сложнее, чем многие из нас его видят. Его соприкосновение с космосом шире. Разве это не обогащает? Близко время, когда мы поймем, что такое жизнь».

Говорилось это перед

двумя недавно законченными фигурами из дерева: «В космос» и «Из космоса».

«Вам они кажутся трагическими? Ну что ж! Дело же не только в том, что аппаратура в небе работает нормально. Человек, уходящий в космический холод, трагически красив. Если хотите, как Гамлет. Это ведь тоже: быть или не быть… нашему бессмертию!»

«Нет, я никогда не видел такой рыбы. Это игра фантазии. Хотелось в маленьком камне показать начало начал, одну из возможностей жизни, ее щедрость…»

«Работаю без выходных. И сейчас и раньше. Я в большом долгу перед моим народом. Лучше нам беседовать поэтому вечерами, тогда можно и посидеть».

Первоначальное, ошеломляющее впечатление разрушенного собора меркло, отдалялось; и я уже не видел ни серых, набухших сыростью стен, ни амбарных сумеречных окошек и не чувствовал уже горестного несоответствия между низким, тяжким, как в склепе, сводом и человеческими, торжественными, темно-телесного дерева, фигурами, к которым так пошли бы пыльные столбы солнца или легкие, как сновидения, лунные пятна, воздух, воздух и высота.

Когда через час я вышел в похожий на трюм океанского корабля, заполненный до отказа бочками, стружками и разнообразной тарой двор-лабиринт и мой товарищ сообщил, что Цаплину исполнилось недавно 79 (семьдесят девять!) лет, я отнесся к этому с непонятным мне сейчас легкомыслием, как к подробности малозначительной.

…Я стал бывать у Цаплина вечерами: рылся в его архиве, слушал беседы с посетителями; а когда в мастерской не было посторонних и хозяин ложился отдохнуть на диванчике за занавеской, рассматривал не торопясь еще и еще раз его работы, открывая каждый раз что-то новое для себя: рыбу, птицу, дикую кошку или странных очертаний, непонятно чем берущий за сердце кусок дерева, камня. Мне все казалось, что я еще не вошел как надо в этот мир, не понял все в этой судьбе и написать успею.

Успокаивающе действовала и одна особенность самого Цаплина: в отличие от многих старых людей он любил говорить о настоящем и будущем, а не о том, что уже было, хотя воспоминания над человеком его судьбы могли бы иметь власть тираническую: в последние 20-е и первые 30-е годы он объехал Европу, его работы выставлялись в залах Лондона, Парижа, Мадрида, на острове Майорки, восторженно и много писала о нем английская, французская, испанская печать.

Однажды, читая старенький номер парижской газеты, рассказывавшей о «гениальном мужике с Волги», который во время мировой войны, будучи рядовым солдатом, увидел на кладбище в Турции памятник, поразивший его дикой красотой, и решил в тот же час научиться ваять, потом, после революции учился и за несколько лет добился успехов настолько грандиозных, что Луначарский послал его с выставкой в Европу, — читая рассеянно это наивное, хотя, несомненно, искреннее повествование, — я слушал все сосредоточеннее разговор Цаплина, с какими-то молодыми людьми — видимо, студентами университета.

Они стояли перед большим куском гранита на деревянной подставке. Поразительным в этом камне было то, что он как бы чудом освободился от силы земного тяготения. Казалось, вышиби из-под него подставку — и он, обломок косной, работающей на сжатие материи, поплывет, как тончайший лист в воздухе. На языке физики это называется, кажется, антигравитацией; на языке искусства темным и светлым, милым, как детство, словом — волшебство. Все дело, как я понимал (если можно понять волшебство), было в очертании

одной из вертикальных сторон камня, похожей на вогнутость, набирающей полноту луны.

— Нет, нет, — радостно посмеивался Цаплин, — это не полуфабрикат, а совершенно готовая вещь; я называю ее условно: форма. Этими формами я хочу показать, что вокруг нас — в камне, дереве, ну и, конечно, в живых существах — скрыта в изобилии еще не узнанная красота. — Он голосом и слабой улыбкой отметил важность последних слов. — Вот я освободил ее, выявил резцом, а надо, чтобы человек научился и сам освобождать ее в воображении, тогда и себя мы лучше поймем.

Рискну добавить, что в этих «формах», которые были последним увлечением Дмитрия Филипповича (в молодости — фантастические рыбы и птицы; на закате жизни — куски первоначальной, косной материи; он как бы шел в глубь космоса, исследуя до самых истоков волокна, которые ведут к человеку), — в «формах» этих он особенно любил открывать музыкальность камня. Живые освобожденные очертания не только видны, но и слышны — и эта сложность подробностей мира радует и обогащает.

— …А может быть, — начал фантазировать один из студентов, — на планетах, где цивилизация более высокая, чем наша, действительно камни летают и даже дома, города. Гравитация побеждена…

— Да, да… — заторопился Цаплин. — Формы для меня — отдых после большой работы, услада сердца, хобби. Пойдем дальше…

Пойти дальше означало повернуть голову.

Посмотрим и мы теперь на большую работу. Я не искусствовед, поэтому с неизбежной для дилетанта эмоциональностью расскажу лишь о лично моем восприятии и переживании (труд Цаплина заслуживает, бесспорно, серьезного и толкового художественно-критического разбора, который и не по силам автору и, видимо, не нужен в этом чисто этическом повествовании).

Дмитрий Филиппович рожден революцией как личность и как художник. Понять его в отрыве от революции, от ее мощного умонастроения, от пафоса ее деяний невозможно. Волжский крестьянин, потом солдат, он нес в себе Россию, которая в 17-м отреклась от старого мира, навечно с великим усердием потрясла его основы. В начале 20-х в Саратове — там он посещал классы одного из многих открывшихся после революции художественных училищ — Цаплин из дерева вырезает большие фигуры, символизирующие новую, в муках рождающую будущее Россию.

Первая особенность этих фигур — мужчин, женщин, детей — собирательность, отсутствие чисто индивидуальных черт, как у богов, изваянных из античного мрамора. И духовность.

Чудо духовности, выраженное осязаемо, телесно, в дереве. Это не духовность одного мужчины или одной женщины, избранного характера, а духовность самой революции, поднявшаяся, как живой сок по живому стволу (что особенно ощутимо в фактуре дерева), которую и не нужно индивидуализировать.

Сосредоточенно-серьезные лица, сосредоточенно-величавые жесты: человек размышляет, он ушел на минуту в себя, чтобы шагнуть потом в жизнь и очеловечить ее. Это герои «Двенадцати» Блока после того, как утихла метель и ударила в сердце новизна мира…

Почти сорок лет отделяют эти фигуры от двух недавних — «В космос» и «Из космоса», развивающих излюбленную Цаплиным трагическую тему торжества человека над судьбой, — и та же в них духовность революции, лишь более зрелая и осознанная, которая не что иное, как наша человеческая сущность, освобожденная от чуждых ей, уродующих ее стихийных сил.

Перед работами Цаплина думаешь о том, что революция не только сохраняет в человеке «вечное»: ощущение ценности и разнообразия жизни, любовь мужчины и женщины, порыв к неизведанному, страстный поиск истины, но дарует этому «вечному» чудесный рост, сообщает ему высшие формы. (Книги, которые я заметил в первое мое посещение: «Диалоги» Платона и «Десять дней, которые потрясли мир», не случайно, конечно, лежали на цаплинском столе.)

Поделиться с друзьями: