Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ведьмы из Броккенбурга. Барби 2
Шрифт:

Заложив в яму топливо, отец отправлялся в трактир, но никто из домашних не знал, когда чудовище отпустит его в этот раз. Иногда, пребывая в добром настроении, оно отпускало его вечером — отец возвращался в сумерках, насвистывая под нос, швыряясь камнями в фонарные столбы и лишь немного спотыкаясь. Иногда держало за полночь. Отец вваливался в дом, почти ничего не разбирая вокруг себя, спотыкаясь и сквернословя, кулаки его истекали черной кровью или нос был сворочен на бок, а жара в его ругательствах было столько, что, верно, сухие дрова превращались бы от них даже не в уголь, а в чистую золу.

Иногда, войдя во вкус, чудовище из трактира держало отца в плену по два-три дня, не отпуская домой. Это было хуже всего. За три дня огонь

в заложенных им ямах прогорал подчистую, пожирая сам себя, превращая уголь в хрустящую на ветру белую золу. Это означало, что следующие несколько дней придется без устали работать лопатой и кайлом, вычищая яму, долбить спекшуюся массу до кровавых мозолей, а после волочь все новые и новые вязанки хвороста — вновь заполнять перевернутый отцовский зиккурат топливом…

Чудовище, с которым отец сражался в трактире, должно быть, принадлежало к касте самых могущественных и хитрых адских владык, потому что совладать с ним отец был не в силах — даже при том, что бесстрашно заходил в адский жар, способный сожрать его вместе с сапогами. Чудовище из трактира тоже сжигало его, но хитро, изнутри, от него не могла защитить ременная сбруя и тяжелая просмоленная роба. Оно трещало пламенем где-то в его душе, выбрасывая через глаза злые оранжевые искры, оно пировало его жестким мясом, иссушая его на костях, оно пропитывало ядовитым дымом его мысли, а пальцы заставляло дрожать, точно ивовые прутики в костре.

Когда-то, должно быть, бой сошел на равных. Барбаросса плохо помнила те времена, помнила только, что отец был весел и шумлив, закончив работу, он выливал на себя ведро колодезной воды, отчего его роба из толстой кожи страшно шипела, и сам он тоже шипел, но с наслаждением, фыркал, рычал, топал ногами. Мать смеялась и кричала, и тогда он топал ногами еще сильнее, а от бороды его, сделавшейся сизой от пепла еще в молодости, разящей паром, пахло как от горячего мха за печкой, приятно и терпко…

Мать сгубила эпидемия тифа семьдесят четвертого года. Путешествующая с облаком дохлых ворон, несущимся на Дрезден, эпидемия лишь немного отклонилась к югу, едва-едва мазнув Кверфурт кончиком пальца, но матери этого хватило. Четыре дня она кричала и металась по кровати, точно ее грыз невидимый огонь, заставляя кости лопаться в теле, а на пятый исчезла. Утром Барбаросса обнаружила только пустую постель — да отца с черным, будто бы пережженным, лицом.

Именно тогда чудовище из трактира взялось за него всерьез. Самая старшая из детей — шесть лет стукнуло, не ребенок — Барбаросса каждый вечер отправлялась в трактир, чтоб найти отца и притащить домой. Иногда это давалось ей без особого труда — схватка с обитающим в винном бутыле чудовищем так утомляла его за день, что он делался послушным, как ребенок, хоть едва стоял на ногах, а по щекам его текли черные, похожие на деготь, слезы.

Иногда — это случалось чаще — чудовище раскаляло внутри него какие-то жилки, отчего слова у него в глотке нечленораздельно клокотали, плавясь точно в тигле, а взгляд, пусть и невидящий, слепой, делался обжигающим. В такие минуты приближаться к нему было опасно, как к едва заложенной топливом угольной яме, что может полыхнуть огнем, а заводить разговор и того хуже. Он мог швырнуть кувшином ей в голову, мог свалить оплеухой на пол, заставив забиться под трактирный стол, круша сапогами — тяжелыми старыми сапогами, чьи голенища казались каменными, задубевшими в адской топке.

Иногда чудовище, устав терзать отца, меняло тактику. Обвившись вокруг его сморщенной сухой шеи, невидимое для всех, оно принималось что-то ласково нашептывать ему на ухо, заставляя блаженно улыбаться, щуриться на тусклую трактирную лампу, точно на солнце, и насвистывать себе под нос. Наверно, оно знало какие-то секретные слова или нужные заклинания на адском языке, потому что впавший в блаженное состояние отец быстро обмякал, сгорбившись за столом. В такие минуты он часто начинал беспричинно смеяться, гладил узловатыми пальцами

Барбароссу по голове, а то и разыгрывал перед ней на столе при помощи костей, пустых рюмок и хлебных корок целое представление, куда более захватывающее и яркое, чем может представить даже самый искусный в своем ремесле фрайбергский «Кашперлетеатр» с его лоскутными куклами.

Бывало даже, в такие минуты отец сажал ее на трактирную лавку рядом с собой, заказывал ей шоппен трактирного сидра, чудовищно кислого, пахнущего хлебом, ржавчиной и спелым июньским утром, а сам принимался болтать, беспричинно смеясь. Хотя обычно-то был молчалив, как кусок прошлогоднего угля!

Выправим дело, говорил он, выправим дело в лучшем виде, вот увидишь. В шестой яме уже «эстельбергский белый» подходит, два дня томиться осталось, а «эстельбергский белый» это почти как золото, потому как твердый, горит долго и без едкости, его для баронских дворцов покупают господа из Дрездена и Магдебурга. Знаешь, как получается «эстельбергский белый», малярия моя бледная? Барбаросса кивала, не отрываясь от кружки с сидром. Кто ж в шесть лет в Кверфурте — и не знает?… Нужно взять хороших дубовых дров и томить их два дня и ночь при низкой температуре, так, чтоб стоя возле ямы ног о землю не обжигать, а на третью ночь поддать жару, так, чтоб загудело из-под земли, и держать до рассвета, а после достать и сразу забросать землей. Хороший «эстельбергский белый» под тонким слоем испепеленной коры имеет ровную твердую поверхность, которая, если ударить по ней гвоздем, издает протяжный чистый звук, ну чисто двумя железками стукнули…

Но через минуту отец и сам забывал про свои ямы, ему уже казалось, что вместо позабытых, превратившихся в камень и шлак угольев они забиты новенькими звенящими талерами, которые надо лишь потратить, в такие минуты в его обожженных гноящихся глазах появлялся лихорадочный маслянистый блеск, он то и дело оправлял воображаемую шляпу и посмеивался в опаленные клочковатые усы.

В пятницу нынче поеду в Обхаузен, по торговой надобности, приятелей-компаньонов проведать, заодно и к портным загляну, портные в Обхаузене знатные. Куплю тебе, холера ненаглядная, ткани на платье, и не рогожи какой, как у трактирной публики, а наилучшего тисненого бархату. А то бегаешь в рванине, как мальчишка, грязная вся, в парше, смотреть стыдно! А еще пряников имбирных кулек куплю и зеркальце в серебряной оправе.

Забавно — в те времена она еще не боялась смотреться в зеркало и даже серебро еще не казалось чем-то угрожающим…

Минуту спустя ему уже казалось, что Барбаросса выросла, что ей пятнадцать, что из злого грязного чертенка с вечно оцарапанными кулаками она превратилась в красивую молодую девицу с приятными манерами, и надо бы уже отдавать ее в обучение и устраивать жизнь. Отец начинал улыбаться, шутливо щупая ее за плечи, знать, жизнь эта в его представлении была куда слаще кислого трактирного сидра. В золотошвейки мы тебя, проказа собачья, не отдадим, пальцы у тебя сильные, как каленые гвозди, отцовские, а вот ловкости в них нету, но не беда. Отдадим в Обхаузен, в хороший дом, домоправителькой. Фиалки будешь нюхать да горнишным оплеухи раздавать, и за это будешь иметь два гульдена в месяц, да еще кровать хозяйская, да еще стол…

Иногда отец настолько выдыхался за день в своей бесконечной битве, что не мог на своих двоих вернуться домой. И тогда чудовище, с которым он бился так долго, что успел срастись, само притаскивало его домой. Должно быть, оно вело отца на короткой узде, вонзая шпоры в беззащитные бока, потому что отец рвался из стороны в сторону, задевая плечами заборы, ревел нечеловеческим голосом на всю улицу, спотыкался, падал, хрипел, полз по-собачьи…

Иногда чудовище доводило его до дома, но после бесцеремонно швыряло посреди кухни, точно надоевшую игрушку. Веса в нем, даже исхудавшем, было столько, что детвора не могла дотащить его до кровати, лишь снимала пропитанные мочой портки да укрывало одеялом.

Поделиться с друзьями: