Величие и печаль мадемуазель Коко
Шрифт:
На него налагают руки и хотят вести, но тут Петр обнажает меч. У него горячее сердце и решительные нрав. Именно он хотел идти по воде за Спасителем. И он отсекает рабу первосвященника ухо.
Печально глядит Иисус на своего ученика, качает головой. Нет нужды проливать кровь, когда вершится воля Его. Если бы Иисус позвал — двенадцать легионов ангелов, вооруженных мечами огненными, явилось бы ему на помощь. Но Он готов пожертвовать собой ради своих детей, и потому исцеляет раба по имени Малх, и идет с пленившими Его.
И ведут Иисуса к первосвященнику Каиафе; и собираются к нему в дом все первосвященники, и старейшины, и
— А ведь ты тоже был с Иисусом Назарянином.
— Я не знаю, о ком ты говоришь, женщина, — отвечает ей Петр.
И в это время поет петух, в дверях дома появляются седобородые фарисеи и книжники, они бурно жестикулируют и рассказывают что-то друг другу, указывая в сторону покоев первосвященника, словно тот, кто сейчас там стоит, — страшный преступник и готов обречь народ на гибель. Слуги и рабы вытягивают шеи, таращат глаза, словно ночные птицы. Только привратница и еще один слуга смотрят в упор на Петра и говорят, словно между собой:
— А все же он не из наших. Должно быть, он пришел с тем…
— Да говорю же я вам — нет! — кричит Петр.
Петру делается страшно, он больше не в силах оставаться на месте, но и уйти он не смеет. Он на цыпочках идет к окну, за которым Учитель тихо что-то говорит Каиафе. О, этот голос, этот тихий голос, внушающий надежду, обещающий радость, спасение, вечное блаженство — не здесь, на земле, но Там, где-то там, далеко и высоко, где Петр вечно будет сидеть по правую руку от Иисуса. И тут, у стены, Петра узнает раб, родственник Малха.
— А все же ты был с человеком из Галилеи!
— Нет, нет, — бормочет смущенный Петр. — Я всего лишь бедный рыбак, я пришел сюда, чтобы продать немного рыбы…
— Точно ты из них! — кричит раб. — Ибо ты галилеянин, и наречие твое сходно!
— Клянусь, я не знаю Человека Сего, о Котором говорите, — бормочет Петр, он закрывает лицо, он крадется из сада прочь. И тогда во второй раз поет петух. Ночь в четвертом часу, это галлициний, петушиный час, время, когда меняется стража. Обличенный, трепещущий, ненавистный самому себе, Петр бросается прочь, он бежит куда глаза глядят и помнит только сказанное Учителем:
— Прежде нежели дважды прокричит петух — ты трижды отречешься от меня!
О скорбный галлициний! О страшный час, когда, согласно науке, течение жизни в человеке ослабевает до того, что истощенные и ослабленные умирают именно в это время! Черный час для всех предателей, беглецов, отрекшихся; для всех, кто
бежит, скрывая свое лицо; кто не имеет в себе силы посмотреть жизни в глаза…Замирая от тоски, я повернулась лицом к стене, но скрип пружин под моими ребрами не смог заглушить тихого голоса, позвавшего меня, как встарь:
— Катрин…
Глава 3
Через несколько лет австрийский ученый по фамилии Лоренц подтвердит теорию викентианки Мари-Анж, наблюдая за серыми гусями. Описанное им явление станет известно как импринтинг. Импринтинг начинается вскоре после рождения, и в результате возникает жесткая привязанность к взрослому животному, обычно к матери, которая впоследствии с трудом поддается изменению. Если матери нет рядом — привязанность возникает к любому объекту, оказавшемуся в поле зрения существа, — к человеку, кошке, даже к воздушному шару.
Так случилось и со мной. Меня отлучили от матери вскоре после моего рождения и сразу же вслед за рождением моего брата, крепко обнявшись с которым, мы сладко дремали в теплой колыбели. Он был мертв, меня тоже приняли за мертвую. Нас положили рядом в металлический сосуд и отнесли в подвал, в мертвецкую. Целую ночь, холодную дождливую ночь, живая сестра лежала рядом с мертвым братом. Не в тот ли момент произошло запечатление? Не тогда ли мой брат, которого я назвала бог знает где услышанным именем Октав, стал для меня главным человеком на свете?
Я так никогда и не узнала, оживила ли его моя беспокойная фантазия или, по закону таинственной связи, всегда существующей между близнецами, часть его души осталась в земной юдоли и сопровождала меня всю жизнь. Порой он помогал мне в трудную минуту. Иногда сообщал мне вещи, о которых я не могла бы узнать сама — об опасности, грозящей моей жизни или жизни нашей матери. Могло ли это быть сигналами сильно развитой интуиции? Когда-то, когда мы были еще детьми, брат предупредил меня о пожаре в обители — но разве я не могла сама почувствовать запах дыма? Могла, — а остальное довершило работающее воображение? Однако я не хочу этого. Я хочу думать, что кто-то меня хранит. Кто-то заботится обо мне.
Он снова сидел в ногах на моей кровати. Я узнала его сразу, хотя он изменился, вырос и возмужал. Без страха, но с радостью и печалью рассматривала я его. Вот каким стал бы мой брат-близнец. Выше меня, но все же не слишком высокий, стройный и легкий, с широкими плечами, длинными ладонями. Наше внешнее сходство очевидно, только его черты лица, так похожие на мои собственные, выглядят куда более привлекательно. Он был бы замечательным юношей, мой брат. Мы могли бы жить под одной крышей. Кататься по набережной на велосипедах. Вместе ходить в университет на лекции. Обедать в маленьких кабачках. Быть может, он, как и я, любил бы простую еду — рагу из бараньих ребрышек, например.
Быть может, мы вместе бы приезжали в гости к матери. Интересно, чувствовала бы она себя матерью по отношению не к одному, а к двум детям? Стала бы вести себя чуть более сдержанно и правильно?
Вряд ли. Шанель — это Шанель. Она не переделает своей натуры. Напрасно я ждала от нее этого.
Впрочем, разве она не ждала от меня того же?
— Октав, — прошептала я одними губами, так чтобы не услышала сестра Мари-Анж, спавшая в соседней комнате. Сон у нее всегда был чуткий, а тот, к кому я обращаюсь, услышит меня и без слов. — Октав…