Венеция зимой
Шрифт:
— В нашем городе была бесплатная музыкальная школа.
Элен сочла излишним рассказывать о там, что, когда она была девочкой, отец, видя ее любовь к музыке, взял напрокат старое пианино, с которым потом пришлось расстаться — мать ругалась из-за «этого шума» и устраивала мужу нелепые сцены. Отец Элен, служивший на железной дороге, был человеком довольно ворчливым, однако всегда уступал жене, лишь бы его оставили в покое.
— Понимаю, но эти, конечно, не то, — сказала мадам Поли. — А я училась у Торрелли. (Элен не стала спрашивать, кто такой этот Торрелли.) Он уже умер. Не будем об этом. Но как бы то ни было, я страстно любила петь. Могла бы стать певицей. Вас это удивляет? Да, я могла бы стать неплохой певицей.
Мадам Поли по-прежнему сидела на табурете, слишком маленьком для ее
12
Если я вижу женщину, странно:
Я и рад, и боюсь несказанно,
Речь моя на устах застывает,
И томлюсь, и томлюсь я
От слова «любовь»!
Закончив, она повернулась к молодой женщине. Та стала искренне хвалить ее пение. Мадам Поли жестом оборвала Элен:
— Оставьте ваши восторги. Меня они, знаете ли, мало волнуют.
— Но вы прекрасно пели!
Вот те раз! Казалось, мадам Поли готова была зарыдать! Слезы блестели в ее маленьких глазках, потерявшихся на бледно-розовом жирном лице. Затем она встала, отодвинула табурет и тяжелой, но величественной походкой, гордо подняв голову, словно покидая сцену под гром аплодисментов, подошла к дивану и легла, обмахиваясь веером с нарисованным на нем быком.
Элен еще раз сказала, что пение ей очень понравилось, она говорила убежденно, и на этот раз мадам Поли не прерывала ее — она зажигала сигарету.
— Благодарю вас, — холодно сказала она. — Я пела — конечно, уже давно — в театре Сан-Карло, в Неаполе. Вы не представляете, как принимала меня публика! Конечно, мне не надо было бросать карьеру певицы. Но я вышла замуж за человека, не понимающего красоту… Признаться, я даже не была в него влюблена. Не знаю, что меня толкнуло на это?
Она вполголоса снова пропела: «И томлюсь, и томлюсь я от слова «любовь», но остановилась, угрожающе нацелив на Элен свой мундштук. Ее глаза превратились в твердые и острые камешки.
— Я смешна, не правда ли? Знаю, чего стоят ваши комплименты! Вы думаете: старая сумасбродка! И вы правы. Так замолчите же! Я вижу вас насквозь! А впрочем, мне нет надобности читать мысли других. Я сама лучше всех знаю, что погубила свою жизнь.
5
В тот же вечер у Элен был урок с Марио, по дороге она думала о том, что постепенно стала лучше понимать мадам Поли, ее резкие выходки. Теперь она знала, что виной всему ее неудовлетворенность: «Я погубила свою жизнь». Эти полные горечи слова запомнились Элен.
Марио знает, что может рассчитывать на полную снисходительность своей учительницы; он старается очаровать ее: опершись головой на руки, он притворяется, будто слушает урок, изображает похвальную сосредоточенность, на самом же деле его больше интересуют шум на улице, крики друзей, играющих поблизости на сатро [13] . Втайне от матери он держит котенка, которого нашел однажды по пути из школы (Адальджиза не терпит в доме животных); мальчик крадет для него молоко, рассказывает Элен о том, как ему приходится хитрить, обманывая взрослых, и заботиться о друге, вовлекает ее в заговор, подмигивая, когда в комнату заходит мама. Своего питомца он назвал Кассиусом Клеем в честь американского чемпиона мира по боксу — своего кумира — и уверен, что он станет воинственным котом, способным «уничтожить» всех соседей-соперников. Сейчас Кассиус, не подозревая о своем высоком предназначении,
спит в подвале в мягком гнездышке из старых тряпок. Марио лучше всего усваивает английские слова, относящиеся к его подопечному: «My cat is white and black» или «Milk is good for my cat» [14] .13
Двор, площадка (итал.).
14
«Мой кот черно-белый» или «Молоко полезно моему коту» (англ.)
Он забавляет Элен, знает, что нравится ей, и, пользуясь этим, старается освободиться пораньше и убежать к приятелям.
Уже темнеет, когда Элен возвращается домой. Странно, что в мастерской еще горит свет. Пальеро срочно доделывает к завтрашнему дню столик — давний заказ. Дрова в камине уже прогорели, но раскаленные угли еще краснеют.
— Уго-то, значит, уехал, — сочувственно говорит ей Пальеро, словно знает об их отношениях.
Она немного смущается, но он добавляет:
— Все та же история со Скабиа.
— Какая история? — спрашивает Элен.
— Убили помощника прокурора в Милане. Вы разве не помните?
— Ах да…
На самом же деле она мало что знает об убийстве Скабиа и никогда не говорила об этом с Ласснером, но теперь Элен кажется, что это событие касается лично ее. Разве не оно разлучило их? Правда, разлука будет короткой, но все-таки Элен немного растерялась, замкнулась в себе, почти не замечая того, что происходит вокруг. Весь день, даже у мадам Поли после той странной сцены у рояля и потом, когда Элен читала ей страницы из Валери, она чувствовала Ласснера в себе, словно ребенка под сердцем. Подойдя к камину, она спрашивает Пальеро:
— Он поехал потому, что ведется следствие, правда?
— Конечно, вы же знаете, у него здесь столько работы, этот отъезд совсем некстати.
— Понимаю, — произносит она, глядя, как Пальеро покрывает столик коричневым лаком.
— Он не собирался связываться с полицией, но ему написала вдова Скабиа. Ну он и решил поехать.
Потом Пальеро говорит о первых фотографиях, сделанных Ласснером для альбома, хвалит те, на которых снята Элен.
— Поднимитесь, если хотите. Я их видел, Они готовы. Лежат на столе.
— А дверь открыта?
— Ласснер никогда не запирает двери. Из принципа. Странные у него принципы. Однажды ночью в Милане он вернулся домой и застал у себя в постели влюбленную парочку, какие-то шведы, хиппи. И представляете — не выгнал! А сам пошел ночевать к другу-художнику. Потом ему пришел огромный счет за телефон. Эти кретины в его отсутствие часами говорили с Гётеборгом.
Дверь на третьем этаже действительно была открыта. Элен, войдя, зажгла свет и увидела на стене увеличенную фотографию мотоциклиста в шлеме. Она не поняла, чем интересен снимок, и все же ей был неприятен этот острый, полный бешеной злобы взгляд. В комнате мебели было мало. На длинном, грубо сколоченном столе разбросаны фотографии. На некоторых из них она узнала себя: с кошкой, добродушно и снисходительно позволявшей себя гладить, перед витриной с долговязыми деревянными манекенами в женском белье. Элен стоит на снегу и, поеживаясь от холода, с завистью рассматривает манекены — этот контраст не лишен юмора.
Самая выразительная из ее фотографий была сделана во время их второй прогулки, неподалеку от Арсенала. Объектив схватил то мгновение, когда Элен почему-то оглянулась, Элен уже не помнила почему. Подбородком касаясь плеча, она смотрит со снимка потемневшими глазами, будто ее преследует какая-то скрытая, но вполне реальная опасность. Неужели эта встревоженная женщина — она? И что могла она увидеть в тот миг, что так резко изменило выражение ее лица? Элен внимательно разглядела и другие фотографии, которые Ласснер сделал незаметно для нее. Значит, такою он видел Элен — изящная и стройная фигура, немного грустное лицо, порой озаренное улыбкой, как на фото с кошкой или у лотка, где она покупала фрукты.