Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Вербалайзер (сборник)

Коржевский Андрей Николаевич

Шрифт:

В новогоднюю каникулярную неделю обычно водили Андрюшу на елки – в Колонный зал, а однажды даже в Грановитую палату с выходом через Александровский сад. Жутковатая меланхолия мхатовской «Синей птицы» 1 января прошлого Нового года, рядом с почти не спавшей мамой, – это была плата за невстречу, потому что уложили спать перед походом на утренний спектакль. Еще прежде – родители уезжали в гости, а бабушку с дедушкой из всех возможных новогодних веселий привлекал «Огонек» со Сличенко и Зыкиной по телевизору, так что опять пришлось спать. До этого считалось, что Новый год надо встречать утром, получая конфетный подарок в пластмассовом жбане причудливых форм и посильно радоваться, изображая пробужденное удивление. Прыганье с зайчиковыми ушами на голове вокруг елки в детском саду вспоминалось Андрею как досадная неприятность, не говоря уже о поочередном с другими детьми залезании в потно-пахучий медвежий костюмчик под суетливое щелканье ископаемого фотоагрегата на шаткой треноге. «Ну как ты спишь, как ты спишь под елочкой, покажи», – умильно требовали мамы. Пришлось показывать, куда денешься. Была, правда, в тот детсадовский праздник и одна приятность, несмотря на синие с лямками через плечи крест-накрест штаники – очень Андрюше нравилась взрослая Снегурочка, и все он норовил подлезть плечом под ее правую руку, чтобы своей левой прижаться к заманчиво шуршащей под платьем

с пришитыми блестками горячей ноге. Было в этом что-то, такое что-то, шевелящееся внутри и заставлявшее сосредоточенно не улыбаться, холодя нос и кончики пальцев. Во всяком случае, игра в доктора под кровом длинной бахромчатой скатерти, свисавшей с круглого стола на старой еще квартире, с девочкой Таней, предпочитавшей, чтобы уколы пальцем в голую попу делали именно ей, вспоминалась меньше. Теперь, почти уже в двенадцать лет, будьте любезны, Андрей разбирался в этом деле, насчет женщин, гораздо глубже, но первая серьезная встреча Нового года, с шампанским вприглядку и сидением со всеми за столом, вечером 31 декабря искушала ожиданием много тяжелей, чем тогдашнее Танькино обещание дать сделать укол в живот, не надевая при этом трусов.

Большой елке, чтобы надеть на нее серебристо-розовый шпилик, откромсали верхушку, и усыхающее дерево стояло, утопив ногу в ведре с песком, приопустив не жесткие еще ветви под весом шаров, клоунов, странных форм стеклянной живности. Зачем на ель вешали завернутые в смятую шоколадочную фольгу мандарины, Андрей не понимал, – спустя дня три их шкурка твердела, и фрукт становился несъедобным. Вся эта мишура новогоднего праздника была обязательной, но неинтересной Андрею, кроме хлопушек, потому что веру в Деда Мороза ему не прививали, в отличие от необходимости слушаться; в углу он, бывало, постаивал, до школы, конечно. Елка стояла в комнате, где спали родители и маленькая сестра, впрочем, спали – это как получится, отец часто приходил поздно и очень поздно, а младенец начинает вопить не по будильнику, а когда ему надо. Сегодня приглядывать за спящей в коляске сестренкой было не так уж и трудно, книга на коленях была забавная, а в большой комнате все равно накрывали на стол, укрытый накрахмаленным очень белым полотном. На кухню вообще было лучше не лезть, гулять – не уйдешь, не пустят, да и нет никого на улице, да и холодно. Скукота, но ничего – вот гости приедут, все будут шуметь, друг друга поздравлять, и Андрея тоже, и он будет со всеми чокаться лимонадным стаканом, желать нового счастья и веселиться по-настоящему; это же не школьный утренник, а взрослая новогодняя ночь. Непременно не спать до утра, в школе-то и во дворе сразу понимают, когда врешь, что не спал до пяти, а если сказать, что лег в половине первого – значит, маленький, значит, в самых интересных разговорах, про сигареты-папиросы и про что-у-девчонок-между-ножек, слушать тебя не станут, и бежать покупать спички для подкладывания в трамвайный рельс – тоже тебе. А Сережка с третьего этажа тем временем опять расскажет, как он подглядывал за матерью в душе и что он там видел черного и мохнатого. Андреевы размышления прервал зов умыться, переодеться и быть в прихожей, чтобы открывать дверь гостям, здороваться с ними и помогать относить их пальто в дальнюю комнату на кровать.

Гости приходили, холодные с морозца или пахнущие старым такси, теребили Андрея по затылку, чего он не терпел, спрашивали, как он учится, как закончил четверть, ну как дела, какие отметки, после чего уже его не замечали, а шли мыть руки, выпить первую рюмку и рассказать бабушке, как они соскучились по ее пирожкам. По самой бабушке, ехидно думал Андрей, они небось не соскучились, а и она сама, похоже, по ним не тосковала. В половине одиннадцатого приехали последние и самые важные-нужные-надутые, вокруг них посуетились и сразу сели за стол провожать старый год. Места за столом Андрею не хватило, он принес себе табуретку и уселся за спиной поуже, чтобы видеть, как и кто будет смотреть на говорящего тост и про что при этом хихикать, – это пока было самое интересное и взрослое. Есть с тарелки, держа ее в одной руке, а вилку – в другой, было невкусно, но лихорадочное почти возбуждение от запахов духов, табачного желанного дыма, испаряющих недопитое рюмок и фужеров и только что вынутой из духовки запеченной свиной ноги перебивало все неудобство и втягивало во встречу Нового года, как пылесос засасывает незамеченный на ковре носок. Слетав по команде на балкон за бутылками шампанского, расставив их равномерно на столе, просовываясь между гостями, Андрей налил себе в стакан лимонаду, цветом и пузырьками неотличимого от сбросившего пену шипучего вина и стал поглядывать на часы, к последнему в этом году движению которых он приготовил хлопушку и вскакиванье на табуретку, чтобы к нему не наклонялись с бокалами, а он смотрел бы на всех несколько даже свысока. Садиться уже не стал; зачем же, в вырез платья сидящей к нему спиной гостьи тоже можно было поглядывать. Отец и другие начали снимать с горлышек бутылок шелестящие блестящие обертки, Андрей взглянул на циферблат – оставалось минут пять, выскочил в прихожую включить громче телевизор, где будут куранты и гимн.

Вернувшись в застолье – в том смысле, что не за стол, а вовне его, за – и намереваясь подробней рассмотреть гостьины дыньки, дремавшие в кружеве белья, как духовитые тонкокожие «колхозницы» покоятся в древесной стружке на рыночном прилавке, разгоряченный до мелкого пота Андрюша перехватил отцовский с кивком головы назад взгляд, предназначенный маме и означавший, что за близкой к спине отца стенкой он услышал плач проснувшейся в коляске дочери. Повинуясь безотчетно мощи этого властного взора, Андрей перевел глаза на мать и сделал тотчас же вид, что не понял ее мимического приказа. Мама нахмурилась, сжала губы, глаза ее под опущенными бровями заледенели на миг хмельно, игольчато и опасно. «Иди качай», – едва слышно для других и оглушающе для него, выдохнула она в сторону сына.

На закостеневших и слабых ногах, опустив взмокшую голову, Андрей метнулся в соседнюю комнату, где оконными отсветами игрушек поблескивала безразличная ко всему елка. С горячечным остервенением он схватился за ручку коляски влажными от расстройства руками и стал качать, надеясь еще, что за пару минут сестра угомонится и он сможет вернуться встречать. Бахнули за стеной шампанские пробки, в коляске заплакало громче, и тут стал Андрей надеяться, что вот сейчас откроется полосой света дверь из коридора, войдет мама и разрешит ему встретить Новый год, а он сразу же потом прибежит качать коляску и отпустит маму к гостям, веселиться, а он покачает, конечно, покачает еще.

Куранты! Пауза, взвился гимн, за стеной закричали «ура» и «с Новым годом», зазвенел сталкивающийся с хрусталем хрусталь, Андрей качал коляску и, плача, шептал скороговоркой непонятные ему самому новоизобретаемые ругательные слова. Слезы текли по горячим еще щекам, но это были не жаркие слезы нестерпимой детской обиды, нет, это были страшные прохладные капли мгновенным броском во взрослую жизнь закончившегося

детства.

Минут через пятнадцать сестренка заснула, Андрей неслышно затворил дверь, вошел в свою комнату, переложил с кровати на письменный стол гору гостевой одежи и не раздеваясь лег спать, чуть-чуть еще тщетно понадеявшись, что за ним придут.

Много-много лет спустя немолодой и подвыпивший Андрей непонятно зачем расскажет про этот случай немолодой своей маме, а та спросит его: «Неужели ты думаешь, что должно было быть иначе?».

Думаю, должно.

Пасха

«Вы плакать любите?» – спрашивала Шурочка моего почти однофамильца поручика в «Гусарской балладе». Все смеются. А если не смеясь, вы, вот вы – любите плакать? Нет, наверное: такая склонность – пусть и не экзотика, но все же – редкость, хотя и не очень редкая. Вот моя теща – та, да, уважала взрыднуть, не от богатства эмоций, а с целями всегда и весьма практическими, используя слезопад как тактическое ядерное оружие в семейных армагеддонах. Я плакать не люблю, но, будучи сентиментальным, что вообще свойственно натурам жестоким, могу иной раз и не удержать влагу в уголках глаз, раз уж она стремится к выходу, в ситуациях сильно трогательных или особо патетических. Это незаметно, в общем. А плакать… Плакал я, когда умер отец, и я прилетел в Москву и обнял мать на пороге родительской квартиры, плакал, потому что как-то сразу и целиком представил себе муку его удушливого и долгого умирания в дмитровской больнице, куда он был увезен с дачи после третьего инсульта и восемнадцати лет еще горших мук наполовину парализованного и сохранившего разум нестарого мужика. Но я не о смерти, не только о ней, – еще и о жизни. Вечной.

Предупреждаю – обвинений в чревоугодии и богохульстве не приму, потому что, хотя и люблю поесть, но не гурманствую, гастрономически не сибаритствую, трюфели и свиное ухо мне одинаково безразличны, а в Бога – верую, хотя не истово и не напоказ, а как все.

В нашей семье готовить умели, если совпадали надобность и возможность, без изыска, но вкусно. От деда, к примеру, остался рецепт холодника – то же самое, что окрошка, только без кваса. Непритязательный такой летний супчик – щавелевый отвар, свежие огурцы, лук зеленый, колбаски вареной покрошить, дать настояться пару часов в холодильнике, наливаешь эдак до краев, пару ложек не очень жирной сметаны, посолить-поперчить – и вперед! Очень рекомендую к холоднику пару-тройку стопариков запотевших. Второе блюдо должно быть горячим. Или бабушка возьмется за пирожки с мясом, обжаривая их в кипящем подсолнечном масле до золотисто-коричневого цвета, как это, по Швейку – «шкварки должны таять на языке, но при этом не должно казаться, что сало течет по подбородку». Таких пирожков средний гость потреблял по десять-двенадцать, а готовилось – до трехсот! Чад, шипение-стреляние масла, сквозняк открытых форточек, но парочку можно выпросить и до гостей. А манный торт, а рулеты с маком, а кулебяки! Плюшки с корицей – тесто месить, месить и месить, а потом мять, мять и мять скалкой – сделали меня на всю жизнь не таким стройным, как хотелось бы, и добреющим до идиотизма от запаха свежевыпеченной сдобы. Но больше всего томишься по тем приятностям, что бывают крайне редко. Всего раз в году пекутся куличи, и волнующаяся за качество конечного продукта бабушка – не подгорели? пропеклись ли? – повязав голову платком, несколько несуразным ввиду бабушкиной горбоносости и фиолетово-седого перманента, раненько утром пасхальной субботы идет в Николо-Кузнецкую церковь стоять в очереди святить куличи и сваренные в отваре луковой шелухи яйца.

Окно моей комнаты на двенадцатом этаже уже вместило замоскворецкий закат, и Солнце, выпав из видимости где-то на Пресне, чуть еще подсвечивает верхушку Спасской башни, куранты которой становятся слышны при открытом окне после полуночи, когда стих гомон Пятницкой и лишь иногда посвистывают регулировщики на Балчуге. Сидя на подоконнике, гляжу вниз, где церковный двор, обнесенный высокой чугунной решеткой, постепенно заполняется темными фигурками, пробирающимися с разных сторон сквозь неплотные милицейские ряды. Прохладный воздух апрельского вечера, листья вылезать пока побаиваются – ночами подмораживает, но ветки уже ожили, стали гибко-тяжелыми, и налетающий с Серпуховки ветер качает их, плавно и согласно. С другой стороны квартиры, из кухни, пахнут куличи, прикрытые от пересыхания влажными полотенцами, – аромат земной и божественный, который скоро растворяется в столь же земном, но божественном более, запахе зажигаемых внизу, у храма, свечей. Почти ничего не видно сверху в предполуночной темноте, – только сотни огненных дрожаний да строгий желтый свет небольших церковных окошек. Время не идет под неяркими звездами весны, а без того, чего ждут и тесно стоящие в церкви, и вокруг нее, и я, и все еще живые, не пойдет, наверное, а? Плотный комок чуть правее и выше слышно стучащего сердца заставляет чуть подрагивать сжимающиеся губы и немного прикрывать веками влажнеющие глаза. «…ос …ес!» – слабо доносится вдруг от выходящих на запад и не видных мне церковных дверей и повторяется трижды. «Воистину воскрес!» – громогласие выдоха торжественно убежденностью счастья, сбывшейся надеждой и отправляет в небытие забвения долгую зиму. Господи, когда же это я умудрился заплакать, сладко и жалко по-детски? А, это разбился комок в груди – умилившаяся душа своей влагой смочила пыхнувшие краской ненужного стыда щеки, – пойти умыться, не увидел бы кто!

А вот теперь – кулича, ставшего дозволенным к потреблению, но сначала скоренько лупишь красно-коричневое яйцо, в соль его – так! ломтик копченого мяса и дольку свежего огурца, предваряя все это хозяйство большим глотком пахучего молдавского коньяку. Ножик входит в середину купольной куличной верхушки, тянешь его на себя и вниз до стука о фаянс, еще разок, отступив сантиметра три по краю, и вытягиваешь ломоть единственного в этой жизни цвета растопленного маслом золота. Запах описать не берусь, но, по-моему, это что-то близкое к райскому благоуханию, которого мне, по грехам, обонять не придется.

Тогда главную православную службу Патриарх отправлял на Елоховской, а колосс Христа Спасителя не снился даже и будущему градоначальнику, который любит пчел, футбол и кепку, а коней – из-за жены. Но храм восстал, и многое Юрию за это простится, если не все, уж не мне судить. Бабушка моя давно умерла, Царство ей Небесное и вечный покой, а мне потребовалось лет пять, чтобы добиться от жены выпечки куличей, не уступающих Тем Куличам ни по одному параметру. На службы церковные я как не ходил, так и не хожу, и в окно мое больше не видны ни церковный двор, ни тревожно блестящие вечером Пасхальной Субботы купола. Ну и что? Каждую Пасху, томясь и услаждаясь этим томлением, заранее изготовясь в смысле коньяка и прочего, я сажусь перед телевизором, открыв окно запахам влажной земли с подоконных газонов и провалившегося в нервный сон города. Глядя на роскошную тщету золотых одежд церковных князей, я жду – хрипловатого тенора Патриарха, глухого архидъяконского баса и ликующего правдивой радостью выкрика Коломенского Арсения – «Христос воскрес!», и отвечаю им всем – воистину! и, непременно прослезясь, лобызаю домочадцев троекратно и множественно.

Поделиться с друзьями: