Вербное воскресенье
Шрифт:
Уж извините, но именно это я увидел в книге.
Не хочу издеваться над книгой, но, по-моему, ее подлинный, тайный смысл демонстрирует нам историю целого поколения американских мужчин, моего поколения, которое благодаря родителям, тренерам, преподавателям, армейским капитанам и докторам-шарлатанам страшно стыдится мастурбации и поллюций.
И скрытая мольба, что читается между строк в этой книге, понятна мне лет с четырнадцати и до сих пор актуальна. С этой просьбой старомодные мужчины, распираемые спермой, обращаются к любой симпатичной особе женского пола — на улице, в магазине, в кино — везде. Просьба такая: «Красавица, прошу, не заставляй меня опять теребить мои срамные места!»
В
Сижу я сейчас на четвертом этаже дома в Ист-Сайде — это в Нью-Йорке, Столице мира. Передо мной табель с моими оценками за последние тридцать лет — вот он висит на стене с моей подписью. Я смотрю на отметки, высокие, низкие, и думаю о себе как об азартном игроке, который одолжил у меня так много денег, что не в состоянии вернуть долг: я не мог ничего поделать. Я уже вспоминал о преподавателе в Чикагском университете, который был настолько талантлив, что не смог найти издателя для своей самой смелой книги и совершил самоубийство. Я не показал, насколько он был талантлив. Решившись привести его в пример, я колеблюсь, и не только потому, что от меня зависит его репутация. Все нужные и полезные мысли, которые я от него услышал, были сформулированы просто и ясно. Из опыта общения с литературными критиками и академиками этой страны я знаю, что ясность изложения они считают ленью, невежеством, характерными для детских книг и дешевых романов. Если идею легко понять, они воспринимают ее как нечто им уже хорошо известное.
То же касается и художественного эксперимента. Если результат положительный и его легко и приятно читать, значит, экспериментатор схалтурил. Единственная возможность заслужить звание бесстрашного экспериментатора — терпеть неудачу за неудачей.
Однажды на какой-то из вечеринок музыкальный критик решил развлечь присутствующих, зачитав список классических композиторов прошлого. Никто из нас не слышал этих имен, но критик сказал, что в свое время они считались величайшими композиторами эпохи. Все они были современниками Бетховена, Брамса, Вагнера, они писали музыку для больших симфонических оркестров.
Мы спросили, почему в наши дни их музыка не ценится. Он ответил, что прослушал множество произведений забытых композиторов и может сказать про них только одно: «Сплошной замах». Он имел в виду, что в них делались музыкальные намеки на гениальные темы, которые непременно последуют, — эдакие музыкальные обещания, одно за другим… и ничего кроме. Современники ценили композиторов за великолепие обещаний, которые те не могли сдержать. Может, сами обещания были такие, что выполнить их не смог бы и архангел.
Мне кажется, что внушительные литературные репутации некоторых моих современников основаны на точно таких же обещаниях.
Вот пример таланта моего преподавателя.
Используя сократовский метод, он спросил свою маленькую аудиторию: «Что делает художник? Скульптор, писатель, живописец…»
У него уже был ответ, внесенный в рукопись той самой книжки, которая так и не была издана. Но он не раскрывал нам его и был готов вычеркнуть совсем, если наши ответы окажутся ближе к истине. На его лекции присутствовали сплошь ветераны Второй мировой войны. Было лето. Нас собрали вместе, чтобы мы могли получать государственное пособие, пока остальные студенты отдыхали.
Я не знаю, понравились ли ему наши ответы. Его собственный ответ гласил:
— Художник говорит: «Я ничего не могу поделать с окружающим хаосом, но я по крайней мере могу привести в порядок этот кусок холста, лист бумаги, обломок камня».
Это и так все знают.
Большую часть своей взрослой жизни я пытался привести в порядок листы бумаги в восемь с половиной дюймов шириной и одиннадцать дюймов длиной. Эта крайне ограниченная активность позволила мне не замечать
множества бурь вокруг меня. Она также стала причиной множества бурь, которых я не замечал. Близких часто раздражало, что я уделяю бумаге гораздо больше внимания, чем живым людям.Я могу ответить, что успех любого начинания зависит от полной сосредоточенности. Спросите любого великого атлета.
Или, говоря иными словами, я не считаю, что умею правильно жить, поэтому прячусь в раковину своей профессии.
Я знаю, что Далила сделала с Самсоном, чтобы лишить его силы. Она не состригла его волосы. Только лишила его способности сосредоточиться.
Лет девять назад меня попросили выступить на собрании Американского института искусств и литературы. Тогда я не был членом этой организации и жутко нервничал. Я ушел из дома и большую часть времени пересчитывал цветы на стене и смотрел фильмы про кенгуру в своей маленькой квартирке на 44-й Ист-стрит. Старый друг с игровой зависимостью только что обнулил мой банковский счет, а в Британской Колумбии мой сын сошел с ума.
Я умолял жену не приезжать, потому что и так был не в своей тарелке. Я просил и женщину, с которой у меня были близкие отношения, не приезжать, по той же причине. В итоге приехали они обе, нарядившись для торжественной казни.
Что меня спасло? Листы бумаги в восемь с половиной дюймов шириной и одиннадцать дюймов длиной.
Мне жаль людей, не умеющих приводить в порядок свои дела. Очень многим охота заниматься кино или телевидением. Главное мое возражение против кино-и телеискусства — их дороговизна. Режиссер похож на Бенвенуто Челлини, легендарного ювелира. Тот тоже работал с баснословно дорогим сырьем — серебром, золотом и платиной.
Дом, в котором я рос, был спроектирован и построен моим отцом в 1922-м — в год моего рождения. Это был дом-музей, полный сокровищ, предполагалось, что его унаследует мой брат, моя сестра или я сам. Мне не хотелось бы там жить. Семь лет мы прожили в эдвардианском доме, в эдвардианском стиле. Это ведь не так много. Для моих родителей, больших любителей музыки, все выглядело так, словно оркестр сыграл семь первых тактов бравурной симфонии, а потом собрал инструменты и разошелся по домам.
Дом, в котором я живу сейчас, был построен в этом оживленном порту коммерческим застройщиком Л. С. Бруксом в начале 1860-х, перед самой войной Севера и Юга. В духовном смысле этот дом не имеет ко мне отношения, потому что Брукс строил его не для кого-то конкретного, по единому проекту.
Первым человеком, которому захотелось тут поселиться (только раку-отшельнику может понравиться пустая раковина), был другой немец, Фердинанд Трауд. Он возглавлял Немецкую общедоступную школу в доме № 142 по 4-й Ист-стрит.
Семья Трауд съехала в 1875-м, вместо нее поселился брокер Джулиус Бруно, которого в 1887 году сменил Питер Гетц. Гетц уехал в 1891 году, освободив квартиру для Луизы Герлах, и так далее.
Я купил дом восемь лет назад у Роберта Готтлиба, главного редактора издательства «Альфред А. Кнопф», который переехал в дом напротив. А тут поселились я и Джилл Кременц, которая стала моей женой.
На первом этаже занимается своим фотографическим бизнесом Джилл. На последнем занимаюсь своим писательским бизнесом я. Два этажа между ними — общие.
Люди этого города были добры ко мне, хотя я и родился далеко отсюда. Они всегда рады тем, кто что-то смыслит в искусстве, а у меня время от времени получались неплохие романы.
Самым приятным проявлением их доброты стало приглашение из епископальной церкви Святого Климента, прихода, который посещает много актеров. Мне предстояло прочесть проповедь на Вербное воскресенье 1980 года. В этой церкви, которая одновременно является театром, есть обычай — раз в год звать проповедника со стороны.