Верещагин (Кончерто гроссо)
Шрифт:
Хорошо, сказал я себе, у нас впереди целый вечер и целая ночь, а там видно будет. В последнее время я стал мастером отсекать неудобные мысли. Только вот отсечь страх у меня больше не получалось. Он затаился у меня за спиной и просто ждал своего часа.
Это был длинный вечер, я потом часто вспоминал его. Мы ужинали (я сделал огромный омлет с помидорами, она очень его хвалила), долго пили чай, я курил, время от времени выходил на балкон с папиросой, потом опять ставили чайник, она рассказывала про свою редакцию, сокрушалась, что редакция эта скоро развалится, как и весь большой телецентр, который я всегда считал чуть ли не крепостью неприступной. Да что там телецентр, что там редакция –
– Профессор, дорогой, я уже взрослая. Вы, кажется, могли в этом убедиться. Или нет?
– Да ну тебя, – я быстро начинал смеяться следом за ней. – Говорю же, хулиганка. Могла бы и послушать старших, между прочим.
Отсмеявшись, мы говорили и о том, что на воскресенье назначен очередной митинг (на который я, конечно, не пойду, а она, конечно, пойдет), о том, что не могут же цены расти бесконечно, – но оба понимали: не то, мы говорим не о том. Говорить же о том, что было «то», мы боялись. Я не хотел испортить вечер, кто знает, когда мы еще посидим вот так, как будто мы и правда вместе. Я держался за эту иллюзию, не хотел, чтобы она рассеивалась. Она и я, и вечер, и чайник на плите, и ей никуда не надо уходить, и через часок-другой мы закроемся у меня в кабинете, и мой топчан, который, оказывается, для двоих в самый раз. И целая ночь впереди.
– Пойдем? – сказала она, когда за окном стемнело.– Пойдем, – сказал я совсем тихо, потому что в этот момент у меня как раз перехватило горло, – пойдем, родной мой. Мы снова летели, это был уже освоенный маршрут – над пропастью, которая опять тянула нас к себе как магнит, но мы уже знали, что нам ни в коем случае не туда, а дальше, дальше, выше, вон к тому краю, и если мы не сорвемся раньше, то обязательно дотянем, дотянемся, долетим, до боли, до крика, до судороги, до восторга, до освобождения, до… Да!
– Да? – спросила она, и голос был не ее, низкий, с хрипотцой.
– Да.
Спать не хотелось. Мы полежали еще тихонько, без света, наслаждаясь тем, что тела постепенно возвращают себе вес и размеры.
– Принесешь мне чаю? – спросила она.
Я принес.
– А почему ты сказал мне тогда «уезжайте отсюда»?
Я был озадачен.
– Когда я тебе это говорил? Нет, я бы и сейчас тебе это сказал, если хочешь знать. Но, кажется, мы с тобой об этом не говорили.
– Профессор, дорогой, это было во время нашей самой первой встречи. Возле училища, когда вы меня завалили на экзамене.
– Протестую, я не заваливал.
– Завалил.
– Дурочка. Если бы не твоя неуемная гордыня – четверки, видишь ли, ей мало было, – стала бы уже музыковедом.
Она фыркнула:
– Очень надо! И что? Анализировала бы сейчас твои гениальные труды?
– Нет, – сказал я совершенно серьезно. – Мои тебе анализировать не надо. Это пусть другие потом анализируют. Ну, была бы две тысячи первым специалистом по Бетховену!
Мы с ней посмеялись.
– Так все-таки почему ты мне тогда сказал «уезжайте отсюда»? Ты не хочешь здесь жить?
– А ты?
Она помолчала.
– Я не знаю. Я пока нигде и не была толком. Ну, в Крыму, в Прибалтике, это не считается. Но ведь и ты не был?
Теперь помолчал я.
– Я и не буду уже. Мне не успеть. А ты уезжай, уезжай, как только сможешь, родной мой.
– Ну вот, опять. Да почему, Профессор? Ты можешь мне объяснить, почему?!
Я подумал, взвесил.– Могу. Если ты готова выслушать.
Ноктюрн № 3
– Ты думала когда-нибудь, родной мой, что такое родиться в России? Ну, или в Советском Союзе, как мы с тобой. Только Союза скоро никакого не будет.
– Ты думаешь? – спросила она быстро.
– А что тут думать? Сама всё увидишь.
– Со временем ты всё поймешь? – повторила она мои слова.
– Запоминай, запоминай, пригодится. Так вот, родиться в России. Несчастье это, наказание, пожизненное заключение. Не верь тому, кто талдычит тебе: «Я горжусь, что здесь родился». В каком смысле этим можно гордиться? Смириться – да, по-христиански смириться, принять можно, но гордиться… Ну, пусть теперь гордится местом своего рождения тот, кто появился на свет в тюрьме или в колонии, от родителей-заключенных. Это как?
Она смотрела на меня испуганно. Мне стало жаль ее. Не надо было начинать. Она заметила мой взгляд:
– Да нет уж, продолжай. Скажи только, как ты живешь с этим?
– Понимаешь ли, родной мой, если сказать это себе прямо, не вилять, принять как данность, все сразу встанет на свои места. Главное – иллюзий не будет. Ты в Бога веришь?
– Не знаю. Наверное. Да. Не знаю.
– Я знаю. Веришь. А если веришь, то и знаешь, что жизнь здесь не начинается и не заканчивается. Мы же пришли сюда откуда-то? Ну вот, пройдем здесь свой путь, тот, который должны пройти, а потом дальше двинемся. И что прикажешь думать – все это цепочка случайных событий? То, что мы с тобой встретились, к примеру, – это случайность?
– Да не похоже что-то, – сказала она тихо, – не похоже, Профессор.
– Конечно, не похоже. А если так, если нет случайностей в жизни, что же это тогда такое – родиться в России? И сама Россия – что это? Ну?
Она молчала.
– Да к ней только приговоренным и можно быть. Как к сроку, как к месту заключения. Здесь или искупают что-то, или отрабатывают, или испытание проходят.
Я вдруг понял, что разволновался, голос у меня иногда прерывался. Я говорил ей то, что никому еще сказать не решался.
– А просто жить разве нельзя здесь, Профессор? – спросила она робко. – Просто жить, работать, быть счастливым.
– Просто жить – это не здесь, о нет. Так я продолжу, родной мой.
Я торопился, я хотел успеть ей это высказать.
– Смотри, стоит только признать, что это так, и многое станет понятно. Вечная эта звериная тоска по свободе, по «воле», как ее тут называют, все эти русские бунты безысходные, революции. Как ты ни бунтуй в тюрьме, что ты в ней ни меняй, она ведь тюрьмой и останется. По периметру будут вышки, на железных дверях запоры, твоя жизнь – твоя, моя, его, ее – ни копейки не будет стоить. Кто ж в тюрьме ценит чужую жизнь. А крепостное право? Да это лагеря, те же лагеря! Или революция: снова «воля, воля!». И что? Вышки по периметру никто не убрал, только начальство сменилось: бывшие зэки стали охранниками, а прежних начальников, заодно с миллионами собратьев, сгноили по баракам. Нет?
Она молчала.
– Я просто много об этом думал, родной мой. А если тюрьма, если лагерь, если зона, тогда понятно, метафизически понятно, почему все здесь бесполезно, как ни крутись. Вот ты на митинг собралась – демократия, свобода, да?
– Профессор, ну конечно, я пойду.
– Да не создают тюрьмы для свободы, веселья и радости! – я почти орал, я даже на ноги вскочил. – Где это видано, чтобы в тюрьме или в колонии начальство пеклось о свободе и счастье заключенных? А ты ведь этого требовать собралась! Миску баланды им, чтоб не помирали, – вот тебе и вся забота. А и помрут, невелика беда.