Вересковая принцесса
Шрифт:
— Кристина, я прощаю!.. — дважды вскричала она с напряжением — как будто в воздух, как будто вдаль… Она была готова. Заметно успокоенная, она положила свою голову поровнее на подушки, обратила глаза кверху и начала торжественно и пылко, хотя и слабеющим голосом:
— Слушай, Израиль: Господь, Бог наш, Господь — один! Благословенно славное имя царства Его… — и её голос прервался, а голова медленно и мягко склонилась набок.
— Во веки веков, аминь! — врач словно закончил фразу, которую не договорили умолкнувшие навеки уста. Мягкой рукой он закрыл ей глаза.
7
Я вышла. На меня обрушилась первая непереносимая боль. Словно окаменев, я застыла перед неумолимым «Ушла навсегда», в которое совершенно невозможно поверить.
Со всей восторженной нежностью, которая так легко
Через калитку на заднем дворе я вышла на улицу. На пустоши хозяйничал сильный ветер, ещё неся в своём дыхании ночную свежесть. Он сдул с торфяного болота пенно-белую ночную вуаль и завил её в тонкую кружевную дымку, за которой уже занималась заря. Она позолотила макушки дубов и засияла в окошке под крышей Диркхофа.
Травинки как одурманенные колыхались под сверкающими капельками росы; но трава, примятая последними шагами моей бабушки, уже распрямилась. Окна её комнаты, которые я всегда видела занавешенными, стояли открытыми настежь. Я подошла и заглянула вовнутрь. В комнате никого не было. Полог кровати, изумрудно-зелёный в лучах восходящего солнца, был сдвинут к стене, чтобы дать воздуху прогуляться по постели… Юный Исаак на обоях уже давно не наблюдал такой спокойной, мирной тишины. Могучая фигура, в чьих жилах когда-то кипела и бурлила кровь, сейчас лежала на кровати, покрытая тонким покрывалом, и лишь её роскошные седые косы соскользнули на пол.
Мимо меня, жужжа, пролетела муха; в светильнике у потолка беспокойно метались язычки жёлтого пламени. Это было всё, что двигалось в этой огромной комнате, даже часы и те стояли.
А со двора сюда проникало дыхание жизни. Куры квохтали, между ними, гавкая, носился Шпитц, Мийке приглушённо мычала, дожидаясь, чтобы кто-нибудь её подоил. По крыше крался кот; он бесшумно спрыгнул в траву и, сверкнув зелёными глазами, прошмыгнул под рябину, на которой беззаботно чирикала какая-то птичка. Я вышла на двор и спугнула её. Из огромного гнезда на крыше доносился клёкот и хлопанье крыльев, а затем пара аистов взмыла над моей головой и полетела завтракать на болото — всё было как всегда! Лишь перед домом происходило нечто непривычное: там ржала лошадь, а у забора, скрестив руки за спиной, стоял доктор и глядел на пустошь, усыпанную каплями росы и залитую солнечным светом.
Маленькая запылённая колымага, которая привезла сюда доктора, стояла у ворот, а в проходе хлопотала Илзе, собранная и сосредоточенная как всегда. Она уже накрыла на стол, поставила чашки и хлеб на белую скатерть и сейчас варила доктору кофе. Я взволнованно подошла к ней.
— Илзе, как ты только можешь? В такую минуту? — спросила я с гневным упрёком.
— Неужели другие должны испытывать голод и жажду только потому, что я страдаю? — резко спросила она. — Сегодня ночью ты видела, как умерла твоя бабушка, но ты так и не научилась у неё, что даже в наихудшие часы человек должен высоко держать голову!
Глубоко пристыженная, я обняла её за шею. Её лицо застыло от горя, со щёк сошёл румянец, но руки были деятельны как всегда — никакая повседневная работа не должна быть заброшена.
Вошёл доктор, а за ним его возница. Я не стала толкаться у них на пути и вновь вышла во двор.
Наши утки, все как одна повернув носы к пустоши, столпились у задней калитки; они не могли дождаться момента, когда она откроется и они смогут очертя голову броситься в реку. Лишь одна из них гоняла по двору белый ком бумаги — это было письмо, которое бабушка сегодня ночью швырнула в проход, а Илзе потом безуспешно искала. Его закинуло почти к самым
воротам. Я открыла уткам калитку и подняла скомканное письмо. Оно было изрядно испачкано: по нему проехалась повозка доктора, а потом его потрепала утка.Спрятавшись на лавке под рябиной, я расправила бумагу и сложила распавшиеся куски письма. Многие фрагменты отсутствовали, а почерк был мелкий; с большим трудом я разобрала следующий текст:
«Я никогда тебе не докучала, поскольку по отношению к тебе считала делом чести самостоятельно идти по избранному мною пути… „Блудная дочь“ сделала всё, чтобы на тебя не упала ни малейшая тень — никогда моё собственное имя не слетело с моих уст в присутствии других людей; никакими расспросами о тебе или о моей далёкой родине я не возбудила подозрений в родстве с фон Зассенами — но в действительности это и не могло бы их запятнать, поскольку — думай что хочешь, но я говорю это с гордостью — меня называют чудом, блестящей звездой нашего времени». … Тут кусок письма был оборван, а на обороте я прочитала: «На меня обрушилось ужасное несчастье — к кому мне броситься, как не к тебе?.. Я потеряла голос, мой драгоценный голос! Врачи говорят, курс водных процедур в Германии мог бы мне помочь. Но я осталась без единого гроша; из-за бессовестного управления моим состоянием я потеряла всё. Я умоляю тебя на коленях: ты купаешься в благополучии, ты никогда не узнаешь, что такое нужда, беспросветная нужда — я бы могла рассказать тебе о бессонных, мучительных ночах… Забудь, забудь на один лишь час, что я была непоследовательна, и дай мне возможность спастись! Что такое для тебя несколько сотен талеров, для тебя, которая…» — по остальному тексту проехалось колесо повозки, затерев и без того бледные строки. На ещё одном клочке второго листа значился адрес отправительницы, а на другом клочке — два слова, которых хватило, чтобы привести бабушку в неописуемую ярость — это была подпись «Твоя Кристина».
Кто была эта Кристина? Это чудо, эта блестящая звезда нашего времени?..
Слова «Я умоляю тебя на коленях» произвели на мою неискушённую душу неизгладимое, драматическое впечатление. Я сразу представила себе стройную юную деву с картинки из рыцарского романа, падающую на колени и с мольбой протягивающую тонкие белые руки… И она потеряла голос, её изумительный голос!.. Мои руки невольно коснулись горла: как это должно быть ужасно — набрать полную грудь воздуха, чтобы запеть, а вместо этого обнаружить, что голос пропал! Ни фройляйн Штрайт, ни Илзе никогда не упоминали о «блудной дочери», а между тем она, наверное, была очень близка моей бабушке, последняя мысль которой была именно о ней. Лишь сейчас меня потрясло тожественное «Кристина, я прощаю!», исторгнутое из глубин души; мне невольно вспомнился блудный сын, который всегда оставался любимым ребёнком в укромном уголке отцовского сердца.
Я сунула обрывки письма в карман и вернулась во двор. Коляска доктора, угрожающе раскачиваясь, уже выезжала из ворот и поворачивала налево, на разбитую дорогу через пустошь, а с другой стороны к Диркхофу подходил Хайнц. В этот момент я сообразила, что его не было уже несколько часов. Я подбежала к Илзе, которая провожала доктора до ворот и теперь стояла у входа во двор. Мне показалось, что друг Хайнц приближается к нам как-то уж очень неуверенно: он вначале поправил что-то на изгороди, причём безо всякой нужды, а затем неохотно поплёлся к нам. Увидев наши заплаканные лица, он смущённо остановился.
— Ну, чего он сказал? — спросил он с запинкой, показывая большими пальцами за спину вслед удаляющейся коляске.
— Боже мой, Хайнц, ты разве не знаешь? — вскричала я, но Илзе перебила резким тоном:
— Где ты был? — без обиняков спросила она брата.
— У себя дома, — строптиво ответил он.
Строптивый Хайнц? Я не верила своим ушам. Вечно уступающий Хайнц сейчас передо мной противостоит острому, строгому Илзиному взгляду, черпая, очевидно, мужество в своём собственном упрямом тоне!
— И что тебе было нужно в час ночи в твоём доме? Птиц забыл покормить? — спросила Илзе резко.
Он взглянул на неё робко и неуверенно.
— Кормить птиц в час ночи? Я не такой глупый! Я сел в моих четырёх стенах, — выпалил он, — которые своими честными руками построил мой отец, а над дверью выбито святое изречение… Как же я б остался в Диркхофе, когда еврейская душа направляется прямиком в ад!.. Илзе, ежели б мой отец знал, что ты служишь у еврейской женщины!