Верховники
Шрифт:
Но по ночам фонари лопались, как перезрелые груши, то ли от случайного камешка, то ли от лихого молодецкого посвиста, пугавшего во время оно не одних купчишек, а и кремлёвские дворцы, что высились на другом берегу Москвы-реки. Разбойные ватаги атаманов Сокола, Камчатки, Мельника сбивали немецкие замки простым тульским топориком, и стенали толстые купчихи, пока их бородатые Тит Титычи откупались большой казной от лихих незваных гостей.
По этим страшным для московского обывателя местам Камчатка вёл острожных беглецов, как по родному дому. Да ежели рассудить, Замоскворечье всегда было родственным приютом для лихого сына мятежного стрелецкого десятника, буйную головушку коего собственноручно отсёк на плахе покойный великий государь Пётр Алексеевич.
Камчатка ведал в Замоскворечье все лазы и перелазы и через час после побега, попетляв по переулкам и закоулкам, дабы запутать возможную погоню,
«Барин здешний, князь Холмский, в персиянском походе седьмой год обретается, а дворовым людишкам не оставил на пропитание и медной полушки. Не с голоду же ребятам подыхать. Вот и занялись частным разбойницким промыслом!» — сказал Камчатка, подводя своих острожных сотоварищей к людской избе, что спряталась от высокого барского дома между конюшней и дворовыми амбарами.
Над избой курился в морозном воздухе дымок — остальная усадьба словно вымерла. Твёрдой уверенной рукой Камчатка распахнул двери и остановился на пороге. В избе не продохнуть, казалось, от крепкого духа, зато тепло. На огромной русской печке сушились тулупы и валенки, а в углу под образами четверо холопей кидали кости. Игроки до того увлеклись, что не сразу обернулись к распахнутой двери.
— Где караульный дозор, пентюхи деревенские? — властно и строго спросил Камчатка с порога.
— Никак, Камчатка?! Объявилось ясное солнышко! Кто, окроме атамана, с порога лаяться будет-то?! — Игроки радостно приветствовали Камчатку.
— А караульный — вот я! — раздался сиплый голос, и меж чёрных валенок с печки выглянуло дуло мушкета. — Будь вы из воинской команды, здесь бы и полегли! — После сих слов из-за валенок высунулся сизый нос; такой огромный, что не уступал, казалось, дулу мушкета. Вслед за тем и сам владелец сизого носа спустился с печи и оказался здоровенным детиной, в плечах пошире Максимушки.
— Здорово, Камчатка! — Сизый нос как бы спрягал стрелецкого сына в своих объятиях, таких крепких, что затрещали стрелецкие косточки. Да только проворен был Камчатка и знал отменные борцовские свычки, и через минуту великан растянулся у ног Камчатки.
— Ай и ловок Камчатка, бес острожный! Не сломали его, знать, харчи казённые... — рассмеялся в углу белоголовый парень, прозванный за свой голос и песенное мастерство Соловушкой.
— А мы, братцы, и впрямь не заметили, что караульный наш давно караулы на печи несёт!
— Забыли, черти, мою науку?! — строго спросил Камчатка. — Хотите, чтобы повязали вас, как ватагу атамана Сокола, на которую навёл солдат Ванька Каин? Иль, может, порешили уже Ваньку Каина? Что скажешь, Нос?
— Нет, не порешили, атаман. Намедни окаянный Ванька навёл роту преображенцев на тайный притон Заики-мельника. Почитай, всех повязали!
— А коль так, неси караул по-честному и гляди в оба, — распорядился Камчатка. Затем обернулся к порогу и пропустил вперёд Михайлу и Максимушку. — А вот и новые дружки наши! Налить всем по чарке и выпить за долгожданную встречу! — приказал Камчатка Соловушке, выполнявшему, судя по всему, в ватаге роль виночерпия и денщика атаманов. Пока допивали штоф, Камчатка поведал ватаге о злоключениях Михайлы.
— А не тот ли это немец, что на Поварской дом держит? — спросил похожий на хорька маленький мужичонка с хитро бегающими глазками. — Палаты богатые, а графа и впрямь Дугласом кличут. На палаты его ещё атаман Сокол топор навострил, да взять-то и не успел. Подвёл его Ванька Каин, крепко подвёл!
— Ну, Ваньке Каину ещё попомним его грехи, а немчуре, что порох честным людям на спине поджигает, самому красного петуха пустим! — твёрдо сказал Камчатка и, обернувшись к Михайле, озорно подмигнул: — Дай срок! Запылают графские хоромы.
На этом и порешили на совете ватаги — брать после розыска Дугласовы палаты.
ГЛАВА 7
Петербург был покинут двором, но не производил впечатления покинутого города. Дорожная карета то и дело обгоняла бесконечные обозы, груженные кирпичом, извёсткою, сеном, съестными припасами. Тянулись артели ярославских и костромских плотников, каменщиков из Пскова и Новгорода, диковатых татар, согласных на любую работу, окающих волгарей, звонко цокающих вологодцев, певучих орловцев, крикливых курян. Со всех сторон России тянулись сюда люди, и город стремительно возносился на берегах Невы. Город рос уже не по царскому указу, как при Петре I, рос потому, что нельзя было повернуть Россию вспять, поставить спиной к Европе; город рос, потому что слишком много крови и солёного мужицкого пота было за него пролито, и, наконец, город разрастался просто потому, что был расположен на бойком торговом
месте, где лицом к лицу сталкивались Россия и Европа. Дорожная карета мчалась мимо галерных верфей, с которых сходили лёгкие нарядные скампавеи, охранявшие Балтику, мимо канатных и полотняных фабрик, изделия которых столь высоко ценились на лондонских и амстердамских биржах, мимо купеческой пристани, над коей летом плескались сотни заморских вымпелов, мимо торговых складов, где громоздились бочки с воском и ворванью [78] , мешки с золотистым тёплым зерном, штабеля отборного мачтового леса. Громыхали, падая в трюмы кораблей, листы уральского железа и алтайской меди, визжали бесчисленные лесопилки, медленно кружились крылья огромной пороховой мельницы.78
Ворвань — жидкий жир (рыбий или других морских животных).
Да, здесь совсем не чувствовалось отсутствие императорского двора — здесь шла своя, другая, отдельная жизнь, с иными интересами и иным значением. Интересы эти определяли не распоряжения императрицы или указы временщиков, а колебания цен на зерно и лен, пеньку и железо на биржах Амстердама и Лондона, урожай хлеба в Поволжье, колониальные войны за Молуккские и Вест-Индские сахарные и кофейные острова и новые золотые прииски, открытые в далёком Забайкалье. Это была не московская розничная торговля — здесь разворачивалась европейская коммерция!
Карета вылетела на широкую полузаострённую Невскую першпективу и, разбрызгивая грязь, понеслась к валам Адмиралтейства. Зима в этом году в Петербурге была мягкая — стоял уже февраль, а Нева так и не застыла. По тяжёлой свинцовой воде снуют пёстрые ялики, над Петропавловской крепостью заклубился дымок — сигнальная пушка ударила полдень! Карета понеслась по набережной. Ежели купеческий и мастеровой Петербург отъезд царского двора в Москву точно подтолкнул действовать ещё более споро, то Петербург дворянский сразу затих. Давно ли во всех австериях Васильевского острова и Адмиралтейской части веселились гвардейские сержанты, забивая своим шумством отчаянных голландских и португальских шкиперов, давно ли ярко светились в морозные ночи окна бесчисленных дворцов на Английской набережной и плыли звуки модного менуэта над Невой; давно ли выезд матушки-полковницы Екатерины I и её путешествие на убранной коврами галере из Летнего сада ко дворцу светлейшего князя Александра Даниловича Меншикова, что высился на Васильевском острове, занимали внимание и любопытство петербуржцев? Всё исчезло, точно по чьему-то сигналу закончился блистательный карнавал. Золотой поток, лившийся из императорского дворца и дворянских карманов, отхлынул в Москву. Ветшали выстроенные на скорую руку дворцы петровских вельмож, обваливалась сырая штукатурка с пузатых колонн, одиноко стояли на снегу забытые в Летнем саду греческие и римские боги и богини. Но иной золотой поток не только не прекратился, но и многократно возрос и усилился. Лился сей золотой дождь за труды петербургских мастеровых и рабочего люда в глубокие кошельки российских промышленников и прижимистых иноземных дельцов, осевших в стремительно растущем городе.
Эти господа не бросали полученные деньги на карточный стол, не покупали своры борзых и гончих, не устраивали домашних спектаклей. И возникали новые мануфактуры в окрестностях северной столицы, дымили чёрные трубы, стучали топоры на корабельных верфях.
— Каковы першпективы! В сём граде каждый своё дело найдёт! — вслух восторгался Шмага.
Голицынский курьер на эти восторги сухо пожал плечами. В свои тридцать лет человек он был осторожный, на доверенной княжеской службе привыкший не бросать слова на ветер. Всю дорогу от Москвы до Петербурга он молчал, благо его попутчик никому и рта не давал открыть — всех заговорил. Дуняша тоже помалкивала, а по ночам, вспоминая суженого, плакала. После побега Михайлы из острога, о чём сообщила верная Галька, от него не было ни одной весточки. Бежал и как в воду канул. А Дуняше надобно было меж тем ехать в Петербург, потому как в Москве ей было оставаться опасно. Галька сообщила, что в Новодевичий наведывались ушаковские ищейки, выведывали о Дуняше. Возвращаться в монастырь было нельзя, и выходил ей один путь — в Петербург вместе со Шмагой. Хорошо ещё Галька оставалась пока и Новодевичьем, и через неё Михайло всегда мог найти путь к Дуняше. Так и ехали — двое молчали, один болтал. Но у Шмаги за пустой беседой рождались всё новые планы и замыслы. В любом случае Шмага твёрдо решил изложить их, когда вместе с этим курьером-молчуном предстанет пред светлые очи вице-президента Коммерц-коллегии Российской империи.