Верховники
Шрифт:
— Князь Дмитрий Михайлович ждёт тебя, сударь, намедни у себя в Архангельском. Имеет срочное до вас всех дело! — и обвёл собравшихся ледяным взором, за коим многим померещилось сибирские кибитки.
Да, князь Иван всё ещё имел власть. И это его спасало. Ведь ежели взгляды могли бы убивать, лежать ему многократно сражённым на том ночном куртаге Сержа Строганова.
Даже пьяный хозяин уловил сии убийственные взоры и, дабы разогнать тяжёлое молчание, подал весёлый знак. Оркестр в соседней танцевальной зале тотчас грянул громкий шведский танец, который танцевала ещё гвардия Карла XII шведского перед злосчастным для неё походом в Россию. Майору Семёну Салтыкову танец сей напомнил дни молодости, когда и ассамблеи были пошумнее —
— У неё, должно быть, новый амур с графчиком! Глянь, Ваньке-то Долгорукому от ворот поворот сделала, — злорадно рассмеялся Мамонов. Злость его на Долгорукого была особливая — всей Москве было ведомо об амурах его ветроходной жёнки с Ванькой Долгоруким. Впрочем, до недавнего времени амуры сии хитрый Мамонов как бы не замечал и от царского фаворита за то имел великие милости.
— Амуры! — Салтыков хотел было сплюнуть на персидский ковёр, покрывавший гостиную, но сдержался: человек он был здесь новый, — само собой, пока Анюта не села на трон, богачу Строганову и на ум не приходило приглашать к себе такого затрапезного офицера. — Амуры! Выдумали вы все, господа; амуры, любовь! Вон, говорят, царевна Елизавета в Покровском тоже любовные вирши пишет. А какие у неё амуры могут быть, у девицы по званию? Всем ведомо — только скрытные.
— А где же ты зрел явный Амур! — пьяно захохотал Мамонов. — Какая такая б... тебе рапорт о своих амурных делах принесёт! — Все за столом грохнули от смеха: то ли от слов Мамонова, то ли над Мамоновым.
— Нет, в старые времена вернее поступали! — распалялся тем временем толстяк Салтыков. — Говорено же в «Домострое», что бить жену плетью и разумно, и боязно, и страшно, и здорово! А покойный великий государь Пётр Алексеевич, царство ему небесное — не то, не дай Бог, возвратится на грешную землю — выпустил наших девок из теремов и тем отворил ворота диаволу. Бабы наши нацепили фижмы, сделали нашлёпы на глупые свои головы, заголили груди и пошли вертеть боками. — Майор вскочил и прошёлся уточкой, подражая походке московских модниц. — Вот они и явились — амуры-с!
Князь Иван, идя в танцевальной паре с дюжей немецкой актёркой Паггенкампф, вслушивался издали в громкий спор и дивился на самого себя. Всё последнее время он испытывал странное и неведомое чувство — не желал более в амурных делах привычного множества. Вот и сейчас он хотел быть токмо с одной-единственной, и той единственной, как ни странно, была его суженая. Конечно, для приятелей сие было тайной, дабы не засмеяли. Но и для него самого это чувство было ещё новым, как таинственный остров, к коему судьба причалила его донжуанский фрегат.
Герцог де Лириа, что идёт в первой паре, величает это чувство любовью. Однажды он сам признавался Ивану, что едва не пустил пулю в лоб, отвергнутый в сём рыцарском чувстве. Но ведь то дюк! А он-то, Ванька Долгорукий, недавно гонявший голубей в Замоскворечье, и вдруг любовь! Сие было нонкопарабль! Сиречь невозможно и непостижимо! Но было же, было! И напрасно пышная немочка жмёт сейчас руку: всё равно перед глазами та, другая, что спит сейчас в старом Шереметевском доме на Никольской. И Ивану так нестерпимо захотелось вдруг увидеть свою Наташу, что он, ни с кем не простившись, ушёл, едва забрезжил рассвет.
Гости его ухода не заметили, столь были пьяны. И даже не зело удивились, когда девица Поганова-Паггенкампф сбросила с себя последнюю юбку и принялась танцевать танец фоли дишиан прямо на столе с закусками. Воззрившись на её толстые ляжки, сыто хохотал майор Салтыков. Сие были не легковесные амуры, сие была жизнь!
ГЛАВА 4
Крестовая
комната была как бы вторым кабинетом старого князя. Князь Дмитрий не столько здесь молился, сколько размышлял о судьбах России, поскольку Россия была его другим богом, пожалуй, более близким, нежели гневно взиравший с иконы Вседержитель. И не случайно любимой иконой Голицына была Святая София — воплощение премудрости и символ тайны мира.Творческой премудрости как раз не хватало многим российским политикам. «Столь огромная страна и столь мизерабельная, ничтожная политика! Особливо в делах внутренних, где вся она сводится к сохранению старого и нежеланию новых реформ. Казалось, после великих реформ Петра гений политической мысли надолго отлетел от правителей России. Князь Дмитрий пытался на свой лад продолжить дело. И что же? Одни увидели в этом стремление к тирании и стали его врагами, другие — чуть ли не прямой возврат к временам Семибоярщины и стали его вельможными союзниками. И только третьи, самое рутинное дворянство, не желали ничего, кроме самодержавства.
Старый Голицын опустился на колени, перекрестился... Святая София на огненном троне, с пылающими крыльями и огненным ликом, гневно хмурилась на старинной иконе.
И гнев её как бы передавался душе старого князя.
Вошедший секретарь осмелился прервать раздумья Голицына, доложил, что Василий Никитич Татищев прибыл.
Князь Дмитрий с неожиданным проворством поднялся. Лицо его, столь мрачное и горестно-задумчивое, когда он молился, теперь решительно переменилось, точно сместились на нём все морщины, и твёрдо сложилась линия рта, и его лицо стало тем надменным, сухим и породистым голицынским лицом, которое знала вся Москва. Лёгкой и быстрой походкой старый князь прошёл в кабинет.
Василий Никитич Татищев отправился к Голицыну не без некоторого смущения и не без сопротивления своих друзей. Ему указывали на судьбу Ягужинского, советовали укрыться, надёжно спрятаться в ответ на голицынский зов, поскольку верховникам, несомненно, ведомо было, что он, Татищев, главный оратор на тайных дворянских сходках. И уж ни в коем случае не предполагали, что он не только не скроется, но и примет приглашение старого Голицына. Однако Василий Никитич часто делал в своей жизни то, что никто не предвидел, и обычно такие нежданные ходы выходили ему же на пользу. Он не то чтобы привык играть с судьбой, но верил, что иногда самые рискованные поступки приносят удачу, в то время как самые продуманные и осторожные действия ведут к несчастью. Признался же однажды Василий Никитич Петру Великому в том, в чём никто в Российской империи не осмелился бы признаться, опасаясь костра: в зарождающемся в нём неверии в Бога.
И что же: когда Пётр услышал, что он, Василий Никитич, не верит ни в каких богов, а верит только в разум, великий государь столь был поражён его откровенностью, что, хотя и сделал ему словесный выговор, с тех пор почитал его интересным человеком и частенько вёл с ним споры о Боге. Во время этих споров, а точнее разговоров, о Боге и человеческом предопределении, Василию Никитичу часто начинало казаться, что Пётр I не столько его, Татищева, сколько самого себя стремился убедить в существовании божественного Промысла.
Так же и в другом случае, когда Василий Никитич командирован был на Урал управлять тамошними государственными заводами... Тогда он бесстрашно обличил всесильных Демидовых в неправых делах. И опять судьба отметила сей поступок. Когда стали искать, кому ведать Монетным двором Российской империи, понадобился, само собой, честный человек, и все вспомнили о Василии Никитиче, и он получил место управителя.
Потому, получив приглашение Голицына, которое многие рассматривали как ловушку, Василий Никитич приглашение принял. Вспомнилось ему и новогоднее посещение старого князя, и откровенный разговор с ним.