Весь Клайв Баркер в одном томе. Компиляция
Шрифт:
«Здесь, — писала Двайер, — мы видим более умудренного Симеона, который едва ли не с детским удовольствием изображает тайную жизнь вселенной, приглашая нас заглянуть в его полускрытый бестиарий».
Но Уилл чувствовал, что эта картина — не просто некая оптическая иллюзия. В ней было ожидание чего-то сверхъестественного, все живые существа (кроме жнеца) прятались, затаив дыхание, словно в предчувствии чего-то неминуемого.
Уилл на минуту вернулся к тексту Двайер, но она перешла к поиску предшественников Симеона в живописи, и он после нескольких предложений бросил чтение и вернулся к иллюстрации, чтобы изучить ее внимательнее. Что же так заинтриговало его в этой картине? Если бы он увидел ее случайно, ничего не зная о художнике, то прошел бы мимо, не удостоив повторного взгляда. Она казалась слишком вычурной со всеми этими приукрашенными животными, выглядывающими из норок. Вычурной и неестественной: снопы стоят ровно, как солдаты на параде,
Разочарованный тем, что так и не сумел разобраться в своем восприятии картины, Уилл вернулся к тексту Двайер, пропустив обзорную часть (к счастью, короткую) в поисках биографических подробностей. Что бы она ни говорила об умудренном Симеоне, факты его жизни свидетельствовали о том, что он не нашел мира в своей душе.
«В период с августа 1724 по март 1725 года он переезжал не менее одиннадцати раз. Дольше всего на одном месте он жил с ноября по декабрь, проведя это время в монастыре в Данджнессе. Неясно, отправился ли он туда, чтобы принять постриг. Если и так, то эта блажь быстро прошла. В середине декабря он пишет Долорес Крукшанк (которая тремя годами ранее была среди близких друзей Рукенау, но теперь, освободившись от его влияния, жила своей жизнью) письмо, в котором сообщает: «Я собираюсь оставить эту несчастную страну и переехать в Европу, где, я надеюсь, мне удастся найти души, которые более сочувственно воспримут мое видение мира, чем те, с которыми я сталкивался на этом слишком рациональном острове. Я повсюду искал наставника, который мог бы направить меня, но нахожу только затхлые мозги и еще более затхлую риторику. Мне представляется, что мы каждый миг должны изобретать религию, как мир изобретает себя, потому что единственно постоянно непостоянство. Встречали вы когда-либо теолога, который знает эту простую истину? Или, если знает, осмеливается высказать вслух? Нет. Среди ученых мужей это считается ересью, поскольку ее признание означает, что нужно отказаться от убеждений, а тогда они не смогут помыкать нами, говоря: это так, а вот это не так. Мне представляется, что цель религии в том, чтобы сказать: все вещи существуют. Вещь, созданная воображением, и вещь, которую мы называем истинной. Видимая вещь и вещь, которая пока не видна. ВСЕ ОНИ СУЩЕСТВУЮТ. Был некто, известный нам обоим, который учил этой истине, но я был слишком высокомерен, чтобы постичь ее. Каждый час моей жизни я сожалею об этой своей глупости. Я сижу здесь, в этом крохотном городке, смотрю на запад в сторону островов и тоскую по нему, как потерявшаяся собака. Но я не имею мужества отправиться к нему. Я думаю, он убьет меня за мою неблагодарность. Но я бы не стал винить его в этом. Меня сбили с толку желавшие мне блага друзья, но разве это может служить оправданием? Я должен был пооткусывать им пальцы, когда они пришли за мной. Должен был задушить их под грудой их молитвенников. Но теперь уже поздно.
Прошу вас, напишите мне о нем, если вам что-нибудь известно, чтобы, глядя на острова, я мог представлять его. Это утешило бы меня»».
Написано было сильно, но не вызвало сочувствия у Уилла. Он прокладывал себе путь в этом мире, отказываясь от любой опеки, а потому жажда иметь учителя, выраженная так страстно, наводила его на мысль о том, что Симеон говорит о физическом желании, и казалась несколько несообразной. Такого же мнения придерживалась и Двайер, которая писала:
«Это было свидетельство того, что Симеон переживал глубочайшее психологическое потрясение. Но за этим стояло нечто большее. Гораздо большее. Во втором письме к Крукшанк, написанном из Глазго менее чем неделю спустя, буйное воображение Симеона переходит все границы:
«Я слышал от одного источника, что Человек с Западных островов наконец-то сумел обратить к своей цели своего золотого зодчего, и теперь фундамент рая заложен. Что это за источник, спросите вы? Я вам отвечу, хотя, возможно, вы и посмеетесь надо мной. Ветер. Вот кто приносит мне вести. Да, у меня имеются туманные указания из других источников, но ни одному из них я не верю так, как ветру, который приносит мне по ночам такие сведения обо всем, сделанном нашим Неизменным, что я начинаю слабеть от бессонницы и теперь вот перебрался в этот грязный шотландский городишко, где ветер не приносит таких ошеломляющих вестей.
…Но что проку в сне, если я просыпаюсь в том же состоянии, в котором преклонил голову? Я должен набраться мужества и вернуться к нему. По крайней мере, так я думаю в эту минуту. В следующую мое мнение на сей счет может быть противоположным. Вы понимаете, как я сейчас живу? Меня одолевают противоречивые чувства по любому поводу, словно я разделен так же верно, как его зодчий. С помощью этого трюка
он и обратил к своим целям это существо, и я спрашиваю себя, не посеял ли он такое же разделение в моей душе в наказание за мое предательство. Думаю, он на это способен. Мне кажется, ему доставило бы удовольствие знать, что я наконец-то иду к нему и чем ближе подхожу, тем сильнее ополчаюсь против себя самого».Тут мы видим, — писала Двайер, — первое появление суицидальных мотивов. Сведений о каком-либо ответе от миссис Крукшанк не имеется, а потому мы должны предположить, что она решила; Симеон зашел так далеко, что она уже бессильна ему помочь. И только один раз, в последнем из его четырех шотландских писем, говорит он о своем искусстве:
«Сегодня у меня родился план, как разыграть блудного сына. Я отвезу портрет моего Неизменного на его остров. Я слышал, этот остров называется Житница, и поэтому изображу его на картине среди зерна. Я отдам ему ее со словами мольбы: пусть мой дар охладит его гнев. Если так оно и будет, я буду принят в его доме и стану с радостью до самой своей смерти исполнять его указания. Если нет, можете считать, что я погиб от его руки. В любом случае это мое письмо — последнее».
Это жалобное письмо, — заметила здесь Двайер, — было вообще последним в его жизни. Но это не последние имеющиеся у нас сведения о нем. Он прожил еще семь месяцев, переезжая то в Ват, то в Линкольн, то в Оксфордшир, где жил милостью друзей. Он даже писал картины, три из которых уцелели. Ни одна из них не отвечает тому описанию картины с зерном, о которой он говорит в письме к Долорес Крукшанк. Нет сведений и о том, что он плавал на Гебридские острова в поисках Рукенау.
Наиболее вероятным представляется версия, что он совсем отказался от этого плана и отправился на юг от Глазго в поисках более уютного пристанища. В какой-то момент во время этих переездов его нашел Джон Галловей и дал ему заказ написать дом, в котором он живет теперь с молодой женой (он женился в сентябре 1725 года). Вот что пишет Галловей в письме к отцу:
«Мой добрый приятель Том Симеон сейчас трудится — увековечивает наш дом, и я надеюсь, картина будет великолепной. Я уверен, что из Томаса может получиться отличный художник, если он отбросит некоторые из своих возвышенных представлений. Клянусь, если бы он мог, то нарисовал бы ангела, который благословляет каждый листик и стебелек травы, потому что, как он мне сказал, он днем и ночью во все глаза глядит, чтобы увидеть их — ангелов. Я думаю, он гениален. И наверное, безумен. Но это доброе безумие, которое ничуть не оскорбляет Луизу. Она даже ответила мне, когда я ей сказал, что он ищет ангелов, что ее ничуть не удивляет, почему он так и не нашел ни одного: от него исходит такой яркий свет, что затмевает их, и они прячутся от стыда»».
«Ангел, благословляющий каждый листик и стебелек травы» — вот сильный образ, подумал Уилл.
Устав от прозы Двайер, от ее догадок и допущений, он вернулся к «Тучной земле» и принялся заново исследовать иллюстрацию. Разглядывая ее, он понял связь между этим образом и собственными фотографиями. Это были сцены «до» и «после», форзацы к тексту всеобщего уничтожения между ними. А автор текста? Конечно, это был Джекоб Стип. Симеон зафиксировал мгновение до появления Стипа: вся жизнь застыла в страхе перед неминуемым явлением Стипа. Уилл зафиксировал момент «после»: предсмертная агония жизни, тучная земля стала местом запустения. Они были в каком-то смысле соавторами, вот почему его взгляд все время возвращался к иллюстрации. Картина была написана его братом по всему, кроме крови.
Раздался легкий стук в дверь, и появилась Адель, чтобы сообщить, что она идет спать. Он посмотрел на часы и удивился: без двадцати одиннадцать.
— Доброй ночи, — сказал Уилл. — Приятных сновидений.
— Спасибо. И тебе того же.
Она ушла, оставив его с заключительными тремя или четырьмя страницами жизни Симеона. В последних абзацах не нашлось ничего значительного. Исследования Двайер зашли в тупик: последние сведения относились ко времени приблизительно за месяц до смерти Симеона.
«Он умер в июле — может, немного раньше или позже — 1730 года, — писала она. — Как сообщалось, он проглотил достаточно красок, чтобы отравиться. По крайней мере, эта версия получила наиболее широкое распространение. Но раздавались голоса, которые ее опровергают. Например, в анонимной эпитафии в «Ревью», напечатанной через четыре месяца после смерти Симеона, есть недвусмысленный намек: «У художника было меньше причин умирать, чем у некоторых людей — заткнуть ему рот». А Долорес Крукшанк в письме Галловею, написанном приблизительно в то же время, замечает: «Я пыталась связаться с врачом, который осматривал труп Томаса, потому что до меня дошли слухи, что этот врач обнаружил странные и малозаметные повреждения тела, словно на него перед смертью было совершено нападение. И я подумала о тех «невидимых», которых он, по вашим словам, так боялся, когда вы забирали его из дома Рукенау. Может быть, они напали на него? Но этот врач, некто доктор Шоу, бесследно исчез. Никто не знает, где он».