Веселые ребята и другие рассказы
Шрифт:
— Доктор, — сказал я, — вы все время были моим добрым гением, а потому ваш совет равносилен для меня предписанию. Но расскажите мне, ради Бога, если можете, что-нибудь об этой семье, в которой мне теперь придется жить.
— Я только что собирался это сделать, — ответил доктор, — тем более, что тут есть одно маленькое затруднение, которое, я боюсь, смутит вас. Эти нищие, видите ли, как я уже говорил вам, принадлежат по своему происхождению к очень высокому роду и поэтому преисполнены самой нелепой, ни на чем не основанной гордости; они вот уже несколько поколений живут в страшном уединении вследствие своего разорения. Знатных и богатых они сторонятся, потому что те стоят теперь как бы выше их, и им за ними не угнаться, а бедных они сторонятся потому, что те им кажутся слишком низкими для них, и даже теперь, когда бедность довела их до необходимости раскрыть двери своего дома гостю, они не могут решиться на это без в высшей степени неделикатной оговорки или условия, а именно, чтобы вы оставались совершенно посторонним для, них человеком. Они, конечно, будут заботиться о том, чтобы вы имели все для вас необходимое, но уже вперед просят вас отказаться от всякой мысли о возможности какого бы то ни было сближения е ними.
Не стану скрывать, что в первый момент я почувствовал
— В сущности, — сказал я, — в этом их условии нет ничего обидного; я даже симпатизирую тому чувству, которое могло внушить им такое желание.
— Правда, что ведь они вас не знают и никогда не видели, — вежливо заметил доктор, — и если бы они знали, что вы самый красивый, милый и приятный человек, который когда-либо приезжал сюда из Англии, где, как я слышал, много красивых мужчин, но не так много милых и приятных, как вы, я уверен, что они приняли бы вас с большим радушием. Но раз вы с этим так хорошо миритесь, то говорить не о чем! Мне это кажется весьма нелюбезным, но, быть может, вы от этого только выиграете. Семья эта едва ли прельстит вас; она состоит из матери семейства, сына и дочери. Старуха, говорят, почти полоумная, сын просто деревенский парень с большими претензиями, а дочь деревенская девица, выросшая на свободе, как сорная трава, и всецело подпавшая под влияние своего духовника, что может служить доказательством того, что она, вероятно, весьма недалекая. Так вы видите, что здесь едва ли найдется, чем пленить воображение такого блестящего молодого офицера.
— А между тем вы говорите, что это люди высокого происхождения, принадлежащие к старой родовой аристократии? — заметил я.
— Ну, что касается этого, то тут следует сделать маленькую оговорку, — заметил доктор. — Мать, точно, может считать себя родовитой аристократкой, но дети не совсем так. Дело в том, что мать — последняя представительница старого княжеского рода, выродившегося и ооедневшего. Отец ее был не только беден, но и безумен; дочь этого помешанного аристократа до самой его смерти бегала по усадьбе без всякого призора, как простая деревенская девчонка, а после его смерти, когда ушли и последние крохи бедного достатка и вся эта родовитая семья, за исключением одной ее, вымерла, девчонка эта осталась совсем без присмотра и наконец добегалась до того, что вышла замуж не то за какого-то погонщика мулов, не то за контрабандиста, словом, одному Богу известно за какого проходимца! Некоторые утверждают даже, что она вовсе ни за кого замуж не выходила, и что Филипп и Олалья ее незаконные ублюдки, прижитые ею неизвестно с кем. Брак этот, был ли он законный или незаконный, о чем одному Богу известно, окончился трагической развязкой несколько лет тому назад. Но семья эта живет так замкнуто, так недоступно, да и, кроме того, здесь в стране в эту пору царили такие смуты и беспорядки, что никто не может с уверенностью сказать, как именно кончил жизнь этот человек, и кто или что было причиной его внезапной смерти. Знает об этом, может быть, один только падре, да и то еще трудно сказать, знает ли и он.
— Я начинаю думать, что мне предстоит испытать там много интересного, — сказал я.
— На вашем месте я не стал бы заранее создавать романтические фантазии, — промолвил доктор, — потому что я боюсь, что вы наткнетесь на самую будничную и даже довольно грубую действительность. Филиппа этого я видел, и что мне вам сказать о нем? На мой взгляд, это просто глуповатый, простоватый деревенский парень, очень лукавый и скрытный и вместе с тем наивный. Вероятно, и остальные члены семьи в том же духе. Нет, сеньор команданте, подходящее для себя общество вы должны искать не у этих людей, а среди благородных красот природы, наших величественных и живописных гор, и если вы вообще любите красоту природы, то я могу вам поручиться, что в этом отношении вы не разочаруетесь!
На другой день за мной приехал Филипп на простой деревенской тележке, запряженной мулом. Незадолго до полудня, простившись с моим милым доктором, с хозяином гостиницы, где я жил, и еще кое с кем из добрых людей, обласкавших меня и ухаживавших за мной во время моей болезни, мы выехали из города через восточные ворота и стали подыматься на Сиерру. Я так давно не дышал свежим воздухом и вообще не выходил из своей комнаты с тех самых пор, как, потеряв сопровождавший меня конвой, был оставлен умирающим на произвол судьбы, что теперь даже самый запах земли приятно опьянял меня и вызывал у меня улыбку умиления. Местность, по которой мы ехали, была дикая, скалистая, местами поросшая старым лесом то пробковых деревьев, то громадных развесистых испанских каштанов; во многих местах лес пересекали шумливые горные потоки и светлые ручьи с темным каменистым руслом. Солнце ярко светило на небе, ветерок весело шелестел кругом; мы отъехали несколько миль от города, который теперь казался незначительным комочком, лежащим там, в долине, позади нас, когда я впервые обратил свое внимание на своего спутника. С виду он действительно казался сравнительно малорослым, хорошо сложенным, но неотесанным деревенским парнем, именно таким, каким его мне описывал доктор; очень проворный, деятельный, подвижный и ловкий, но совершенно некультурный; и это первое впечатление, очевидно, для большинства оставалось окончательным. Меня с самого начала поразили его развязность и фамильярность и его удивительная болтливость, столь явно не вязавшиеся с теми условиями, на каких эти люди соглашались принять меня в свой дом. Говорил он бессвязно, непоследовательно, перескакивая с предмета на предмет, так что за его речью с трудом можно было следить без особого усилия мысли. Мне и раньше приходилось разговаривать с людьми, стоящими приблизительно на одном с ним уровне развития и образованности, с людьми, которые, по-видимому, жили прежде всего своими внешними впечатлениями, как это делал и он, которых сразу захватывает какой-нибудь видимый предмет до такой степени, что у них является потребность сию же минуту высказать кому-нибудь зародившееся в их мозгу впечатление или мимолетную мысль, с тем, чтобы тотчас же поддаться новому впечатлению с точно таким же непосредственным увлечением. Мне казалось, слушая его навязчивую речь довольно рассеянным ухом, что это как раз тот род разговора, который обыкновенно свойствен возчикам и ямщикам, проводящим большую часть дня в езде по одной и той же знакомой им дороге, в полном
бездействии мысли; но, как оказалось, Филипп, по его собственным словам, был скорее домосед. «Я и теперь желал бы уже быть дома», — сказал он и, увидав дерево у дороги, он, не досказав начатой мысли, вдруг сообщил мне, что однажды видел ворону на этом дереве.— Ворону? — переспросил я, удивленный странностью этого заявления и полагая, что я, вероятно, ослышался.
Но прежде чем он успел ответить на мой вопрос, он уже занялся чем-то другим; напряженно прислушиваясь к чему-то, склонив голову на сторону и озабоченно хмуря лоб, он довольно сильно хлопнул меня по колену, чтобы я молчал и не мешал ему. Спустя минуту он весело улыбался, покачивая головой.
— К чему вы прислушивались? — спросил я его.
— Ах, нет, ничего, теперь уже все прошло, — отозвался он и принялся погонять своего мула дикими окриками и чисто извозчичьими понуканиями, которые жутко раздавались в ущельях гор.
Я стал внимательнее разглядывать его. Он был на редкость хорошо сложен, легок, гибок и силен; у него были красивые правильные черты лица и очень большие карие глаза, красивые, но не слишком выразительные. В общем, это был юноша весьма приятной наружности, в которой я не находил никаких явных недостатков, кроме разве только смуглого цвета его кожи и известной наклонности к излишнему обилию растительности, то есть волос; то и другое было не в моем вкусе. Фраза доктора, что Филипп «детски наивен», пришла мне теперь в голову, и, глядя на него, я готов был, пожалуй, усомниться в верности этой оценки, когда явилось нечто, явно подтвердившее ее. Дорога стала спускаться под гору, в узкий, лишенный всякой растительности овраг, в глубине которого бушевал, стремительно несясь вперед, шумный горный поток. Быстрые воды этого потока оглушительно ревели и стонали, и узкое ущелье оврага буквально заполнялось этим шумом и мелкими водяными брызгами, пылью и свистом проносившегося вместе с потоком по ущелью ветра. Вся эта дикая картина, несомненно, способна была произвести сильное впечатление, но дорога в этом месте была совершенно безопасная, хорошо огражденная каменным парапетом, и мул спокойно шагал вперед, не останавливаясь и не озираясь. Однако, к немалому моему удивлению, я заметил, что мой возница был странно бледен, и на лице его читались явные признаки страха и испуга. Рев этой горной речки был далеко не однообразен: то он как будто замирал, точно в изнеможении, то вдруг усиливался до самого бешеного порыва отчаяния и ярости или переходил в грозный вой. В тех местах, где в нее стремительно вливались горные ручьи, речка заметно вздувалась от нового притока воды, пенилась, клокотала, сжатая в своих высоких каменных берегах, и бешено билась о них, обдавая их брызгами и пеной. Я заметил, что каждый раз, когда рев реки особенно усиливался, мой молодой спутник заметно бледнел, вздрагивал и чуть не корчился. При этом мне пришла в голову мысль о шотландских поверьях относительно реки Кельнии, и я подумал, что, может быть, нечто подобное существует и здесь, в этой части Испании, и обратился к Филиппу, надеясь узнать от него что-нибудь об этих легендах или поверьях, которые, очевидно, должны были быть известны ему.
— Что с вами? — спросил я.
— Я боюсь, — ответил он.
— Чего же вы, собственно, боитесь? — продолжал я расспрашивать. — Мне кажется, что здесь дорога более безопасна, чем где-либо на всем протяжении этого пути. Там она часто пролегает по самому краю обрыва, во многих местах подъемы и спуски так круты и неровны, тогда как здесь нет ничего подобного.
— А слышите, как она шумит!.. Мне страшно!.. — промолвил юноша с таким наивным ужасом в лице и в голосе, что все мои сомнения относительно его ребяческой наивности разом исчезли.
Да, действительно, это красивый юноша, или, вернее, мальчик, был настоящий ребенок по уму; его ум, как и тело, был живой, деятельный, восприимчивый и впечатлительный, но, по-видимому, он остановился на младенческой стадии своего развития, остановился, так сказать, на полпути.
И с этого момента я стал смотреть на него с известным чувством жалости и сочувствия и стал слушать его болтовню сначала снисходительно, а затем даже не без удовольствия, несмотря на всю несвязность этого детского лепета.
Около четырех часов пополудни мы перевалили через вершину горного хребта, расстались с западным его склоном, освещенным ярким солнцем, и стали спускаться по другому скату хребта, часто следуя по самому краю страшных обрывов и оврагов и медленно подвигаясь вперед под темной сенью густых лесов. Со всех сторон слышался шум падения вод, не образующих одного общего громадного потока, как там, в ущелье, где так неистово ревела и клокотала река, но отдельными быстрыми ручейками, говорливыми и веселыми, падающими со скалы на скалу и торопливо сбегающими с музыкальным журчанием из долинки в долинку. Здесь настроение моего возницы разом изменилось: он заметно повеселел и даже запел громким фальцетом, с полным отсутствием всякого понятия о музыке, поминутно фальшивя и детонируя, сбиваясь с мотива и даже с гаммы, просто как Господь Бог на душу положит. И вместе с тем это странное пение выходило и мелодично, и приятно и производило странное своеобразное впечатление своей естественностью и приятностью, подобно тому, как это бывает с пением птиц. По мере того, как начинало темнеть, я все больше и больше поддавался очарованию этого безыскусного пения, прислушиваясь к нему и ожидая наконец услышать какой-нибудь определенный ясный мотив, но, увы, ожидания мои не оправдались, и когда я спросил его, что он такое поет, он воскликнул: «О, я просто пою!» Особенно меня очаровывала его манера постоянно выкрикивать одну и ту же ноту через регулярный маленький промежуток времени и, заметьте, что это выходило вовсе не так монотонно, как бы этого можно было ожидать, и уж во всяком случае, отнюдь не неприятно; напротив, эта нота как бы дышала удивительным довольством всем окружающим и своей судьбой и всей жизнью вообще, тем довольством, каким мы в своем воображении наделяем деревья, когда на них не шелохнется листва, или же спокойно дремлющую гладь сонного пруда.
Было уже совершенно темно, когда мы наконец выехали на небольшое плато, а вскоре после того подъехали к черневшей среди мрака громаде, возвышавшейся перед нами, как черная глыба утеса, в которой я угадал «ресиденсию». Здесь мой возница слез с тележки, принялся аукать и свистать весьма продолжительное время, и все безрезультатно. Но вот наконец старый, дряхлый крестьянин услышал его и, вынырнув откуда-то из мрака, подошел к нам со свечой в руке. При свете этой свечи я мог смутно различить высокий сводчатый портал в мавританском вкусе. Ворота под порталом были тяжелые, железные, кованые; в одном из створов была проделана калитка, которую отворил Филипп.