Весна (Дорога уходит в даль - 3)
Шрифт:
Я отвечаю честно:
– Про это я не знаю... Хочешь, я у моего папы спрошу?
Соня вдруг страшно пугается. Свою тайну, о которой она никогда ни с кем не говорила, она вдруг выложила первой встречной девчонке, почти незнакомой. А та может разболтать и другим - вот она уже собирается рассказать своему отцу!
К моему ужасу, Соня вдруг становится передо мной на колени, целует мои руки, бормочет вне себя:
– Вот на коленях прошу... Умоляю - никому! Ни одному человеку! И папе не надо! Не надо папе!
Я тоже бухаюсь на колени - нельзя же разговаривать, наклоняясь
– я тоже плачу и бормочу:
– Соня, папе сказать все равно что в шкаф шепнуть! Папа - доктор, ему больные рассказывают все свои секреты. А он этого никогда, никому! Это называется, - рыдаю я, - врачебная тайна!
Соня успокаивается и только просит:
– Ну хорошо - папе можно. Но другим... Поклянись!
– Никому!
– обещаю я торжественно.
– Перекрестись!
– требует Соня.
Объясняю ей, что не могу: я ведь не христианка.
– А кто же ты?
– Еврейка.
По лицу Сони проходит словно облачко. Видно, в институтском пансионе ей внушили и то, что евреи - самые плохие люди на земле. Она, кажется, готова пожалеть о том, что доверилась такой темной личности, как я...
– Поклянись!
– просит она.
– Самое, самое, самое честное слово!
Наверное, со стороны мы с Соней выглядим смешно. Стоят две девочки на коленях - в уборной!
– и торжественно клянутся!
– Смотри, ты поклялась: никому!
– напоминает Соня.
– Если здесь, в институте, узнают, что я незаконная... Я повешусь! Вот здесь, в Пингвине, на этом крюке повешусь!
Конечно, мои слова вряд ли произвели на Соню большое впечатление. Да она, бедная, так убивалась, так плакала все время, что едва ли и дошли до нее мои слова. Но все-таки оттого, что она выговорилась, выплакалась передо мной, ей, наверное, стало немного легче.
Соня встает с колен:
– Надо мне идти. Как бы они там не хватились меня... Спасибо тебе!
– И она доверчиво кладет руки мне на плечи.
– Я тебе завтра скажу, обошлось у меня или нет...
Мы целуемся, и, когда я чувствую прикосновение Сониной щеки, горячей от слез, меня снова пронизывает жалость к ней.
– Соня, не бойся. Умру, а никому, кроме папы, не скажу!..
Выйдя из Пингвина, смотрю на часы: без четверти пять. Я и не заметила, как прошло время.
Иду в класс - досиживать свой срок. Не успеваю сесть за парту, как по коридору приближаются какие-то "громокипящие"
шаги. Кто это? Неужели Гренадина?
Да, это она. Вбегает в класс, очень взволнованная. Даже не взглянув на меня, бросается к своему столику. Быстро выдвигает ящик, убеждается, что все на месте. Поворачивает ключ в замке, кладет его в карман и только тогда успокаивается. Лицо ее проясняется.
– Ключ забыла, - объясняет она мне.
– А вы еще здесь?
– Еще пятнадцать минут осталось...
Гренадина кладет руку на мою голову. Проводит рукой по моим волосам:
– Растрепанная какая... Ладно. Ступайте домой. Мама, наверное, беспокоится.
– Маня Фейгель и Катя Кандаурова обещали забежать к нам домой предупредить папу и маму.
– И папа, и мама...
– задумчиво говорит Гренадина и добавляет доверчиво: -
Гренадина говорит это так дружелюбно! Стою перед нею пень пнем. Стою и думаю, какая она бедняга и какая я подлюга!
Заметив слезы у меня на глазах, Гренадина просит - да, именно просит меня:
– Пожалуйста, не подсказывайте на уроках. Вам это шалости, а мне могут неприятности быть: учитель может пожаловаться, пойдут всякие дразги... Нехорошо, правда?
Я понимаю: теперь начнется новая жизнь! Гренадина не станет больше меня "ненавидеть", но и я ни за что не буду больше подсказывать.
Почти бегу по улице и думаю: "Про Гренадину тоже тайна.
И тоже - никому. Как про Соню Павлихину... И откуда на свете столько тайн?"
По дороге замедляю бег около казенной винной лавки.
В просторечии их называют "монопольками". Никакого вина там не продают, только водку. "Монополька" - чистенькая, опрятная. Продавщица, или, как Соня называет, "сиделица", - немолодая женщина с усталым лицом. Я думаю о Сониной маме.
– Папа!
– - говорю я вечером, когда он, очень усталый (провел полдня около трудной больной, только сейчас возвратился домой), присаживается около моей кровати для "последнего разговора".
– Папа, что такое незаконнорожденные дети?
– Здрасте! Очень приятно...
– отвечает папа так, словно он встретился с кем-то очень неприятным.
– Здрасте! Давно не видались...
– Нет, ты скажи! Что такое незаконнорожденные дети? Ты это знаешь?
– Я-то знаю. А вот где ты это подхватила?
– Этого я тебе сказать не могу: я дала самое честное слово!
– Гм... Очень глупое выражение, самое честное слово! Если слово не самое честное, значит, оно и не очень уж честное! Честность, братец ты мой, не мороженое, чтобы ее отпускать на копейку, на две или на целый пятак.
Дело плохо! Когда я почему-то оказываюсь "братец ты мой" или еще хуже: "милостивые мои государи!", значит, папа сердится.
Я спешу перевести беседу в другое русло:
– Папа, ты же мне все-таки не сказал, что такое незаконнорожденные дети?
Тут папа совсем сердится.
– Это позор!
– говорит он с гневом.
– Это стыд и позор!
Батюшки, вот оно! Ведь и Соня говорила, что это стыд!
– Которые незаконнорожденные дети - так им стыд и позор? Да, папа?
– Нет!
– рычит папа.
– Не им, беднягам, стыд и позор!
Стыд и позор тому обществу, для которых одна мать хорошая, а другая плохая. Это - подлое, трусливое общество, милостивые мои государи!
– Почему, папа? Объясни.
– Ну вот. Живут на свете мужчина и женщина. И полюбили они друг друга. Бывает так, ты этого, наверное, еще не понимаешь.
– Нет, я понимаю.
– А понимаешь, так тем лучше... То есть - тьфу!
– очень жаль, хотел я сказать. Ну вот - обвенчаться эти люди почемулибо не могут. То ли папа с мамой запрещают им пожениться, а они, дурни этакие, слушаются их... То есть что я такое говорю?