Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Когда я, страдая от собственной трусости, выскальзывал из комнаты, Елена проснулась, но не подала виду и ничего не сказала.

Читатель! Не буду вываливать на тебя описаний тех мучений, которые я пережил в эту ночь, скажу только, что мучения эти были страшны, и тот, кто когда-либо пил запоем, поймёт меня.

Я прошёлся по всем этажам: по пятому, затем спустился на четвёртый, постояв несколько времени у двери Гамлета, после этого спустился на третий, где, кроме Тагира, могли пьянствовать ещё и заочники, затем снова поднялся наверх, на шестой этаж, прошёл его весь от конца одного крыла до торцевого окна другого, в конце концов, я даже побывал на седьмом и втором этажах. Везде я прислушивался, но везде было тихо и мертво. Беспричинный

страх и обострённое чувство стыда не давали мне разбудить кого-либо — похмелиться я не мог. Я вошёл в комнату Минкина, двери которой редко запирались на замок, и долго стоял там в темноте, вдыхая запахи перегара и неубранных остатков пищи. Минкин и Азамат спали. В одежде, скрючившись, лежал на третьей кровати Ваня Беленький. Я молча стоял посреди комнаты и слышал своё дыхание.

Время тянулось бесконечно долго. Посмотрев на свои командирские часы, зеленовато светившиеся в темноте, я убедился, что тщательный обход коридоров едва натягивал на полчаса. Предстояло дожидаться утра.

Я снова обошёл этажи. Затем долго сидел на холодных ступеньках между пятым и шестым этажами…

Елена, когда за несколько часов до этого я явился в Катину комнату, спросила меня:

— Зачем ты ходил к Петровой?

Я промолчал. Кати не было. Мы сели рядом, и Елена сказала:

— Ты знаешь, что все смеются над тобой… Над тем, как ты ходишь к Петровой и сидишь у неё.

Чёрт их всех побери, думал я, и ещё я думал, что раньше Елена никогда не говорила со мной в таком тоне.

— Она сама всем рассказывает, как ты к ней ходишь, и первая смеётся над тобой.

— Не лги мне, — сказал я.

…Зачем она так цепляется за меня, думал я о Елене, сидя на ступеньках и время от времени подкладывая под себя руки, чтобы не простудить внутренности. Что ей во мне — спивающемся и, возможно, совершенно безнадёжном во всех отношениях человеке, — кроме красивого отчаяния, овевающего мою фигуру?

В том, что люди тянутся к таким, как я, было видно действие какого-то непреложного закона, не до конца мне понятного, но несомненного.

Открытие, сделанное мною ещё у Любы, Любовь Николаевны (сердце вдруг сжалось при этом воспоминании), раскрывало загадку воронки, в которую втягивает других погибающий по своей воле человек. И если вообразить, к примеру, меня, думал я, в виде жерла этой воронки (жерла, выводящего в полную неизвестность), то женщины, тянувшиеся ко мне, выглядели словно соринки, несущиеся по конусу водяного вращения и не только не имеющие сил, но и не желающие вырваться из этого вращения, которое прекращается лишь с гибелью центра вращения. А вот вопрос, рассуждал я, наступает ли эта гибель и исчезновение жерла воронки только в случае физического уничтожения гибнущего человека, или же всё-таки ему, центральному, достаточно для этого, скажем, просто превратиться в неопрятное животное?

Также я думал о том, что начинается всё всё-таки с меня, с того, что, как говорил мой отец, тебя погубят женщины и вино, то есть с моей собственной тяги к этим женщинам. С безмятежной синей глади тёплого существования я привлекаю их к себе, потому что жить по-другому, без направленной на меня любви, не умею, затем, очертя голову, устремляюсь сквозь толщу воды вниз, в неизвестность, создаю воронку и так далее, по кругу… Получается некая как бы паучья система. “…Невозможно не прийти соблазнам, но горе тому, через кого они приходят… Лучше бы мельничный жернов повесили ему на шею и бросили его в море, нежели чтоб он соблазнил одного из малых сих…”, — вспомнил я. Или “невинных сих”? Вот так вот — стало забываться то, что когда-то казалось врезанным в мою память навечно.

Следом я вспомнил излишне начитанного Беленького, который любил пересказывать какую-то новеллу Борхеса или другого какого-то латиноамериканца. Называлась она “Гуляка”, и смысл её заключался в том, что жил в одном селении пропойца и гуляка, который приносил своей жене только нескончаемые беды, и она мечтала о его смерти.

Когда же он, наконец, погиб, женщина поняла, что не может после него любить никого другого, и секрет её любви как раз и был, оказывается, в этого гуляки безумно-наплевательском отношении к жизни…

Короче — бабы любят подлецов.

Я думал также о том, что Лиза была, пожалуй, несколько сложнее других соринок. Вернее, она вообще не была никакой соринкой. Она была совсем другой. Как же, в таком случае, мне удалось стронуть с места и её? Неужели, с надеждой думал я, во мне есть и ещё что-то, помимо этой моей самоубийственной жерлообразности?.. Да нужен ли я ей, тотчас же, с холодным нервным трепетом внезапной трезвости, подумал я. Не смеётся ли она, и вправду, надо мной, стоит мне лишь выйти за дверь?..

2

Мне удалось похмелиться только около девяти утра. Причём не похмелиться, а подлечиться (мерзкое слово), так как один из основных законов алкоголизма гласит: если ты похмелился до полного (кажущегося) восстановления сил и настроения, значит, ты снова пьян и всё начинается по новой — запой продолжается.

Итак, подлечился я (вполне, кстати, заслуживаю этого слова) часов в девять.

До этого момента я долгое время метался по комнате Минкина, вздыхая, хватаясь за голову и проклиная, что самое страшное, себя самого; а также мрачно восторгаясь мужеством людей, подобных Злобину, который мог запереться и терпеть в одиночку. Ефим, Азамат и Беленький спали, не обращая на мои перемещения по комнате никакого внимания.

Затем они проснулись, ухитрились набрать где-то две больших сумки пустых бутылок и ушли менять их на пиво или портвейн. Я знал, что Ефим по дороге затащит всех в столовую завтракать, и сказал им на прощание:

— Помните, пока вы там будете жрать, я могу отдать концы.

Выйти же с ними я был не в состоянии.

Заходила Елена, смотрела на моё зелёное лицо и дёргающиеся руки и предлагала денег, чтобы я сходил в таксопарк и купил себе водки. Я отказался. Тогда она сказала:

— Хорошо, объясни тогда, как работает эта ваша таксопарковская система, и я сама схожу туда.

Я отказался, и она ушла.

Через полчаса в комнату ворвался Башмаков и, попеременно выставляя ноги, широко и решительно, как рабочий из скульптурной группы “Рабочий и колхозница”, запрыгал по комнате с песней “Подожди-дожди-дожди!.. Мы оставим любовь позади…”. Паша был небрит, и брюки на нём были сильно помяты, но по-прежнему он светился неудержимым счастьем.

— Вставай! Пошли в пятьсот шестую. Медсестра Зоя приехала!..

Мы вошли в пятьсот шестую, там был весёлый галдёж, навстречу мне бросилась розовощёкая, черноглазая и полногрудая Зоя и своею рукою налила мне полстакана водки. Я отпил половину и поставил.

— Сволочи, — сказал я, отдышавшись и удержав внутренние судороги, — где вы все прятались ночью?

Я не знал, что в эти самые минуты по лестнице, по какой-то неведомой причине игнорируя лифт, тяжело и надсадно дыша, наверх взбирался Игорь Кобрин.

3

Сейчас, когда я добрался до этого места моих записок, какое-то жуткое чувство охватывает меня, читатель.

Кобрин вышел из своего тёплого логова и взбирается наверх и видит, возможно, перед глазами гряду высоких песчаных гор и бело-голубое небо над ними и ощущает тяжесть автомата на плече, подсумка и фляги на бёдрах — всё это обмотано тряпками, чтобы металл не лязгал о металл, чтобы враг не слышал, как к нему подбирается “шурави аскар”; и ему хочется умереть, он вспоминает свой сон, в котором видел свой труп, половину своего трупа, без таза и без ног; труп был выпотрошен, как курица, и вдруг встал и сказал что-то, и беспамятство проглотило эти слова…

Поделиться с друзьями: