Вьется нить
Шрифт:
Увы, на эти вопросы отец не мог ответить. Ему, так же как и матери, с тех пор как их единственный сын вырос и стал на ноги, всегда хотелось, чтобы он жил безбедно, не знал заботы о куске хлеба.
«Прилично ли он живет? В этом сомневаться не приходилось. «Не хуже людей»? Но по каким людям должен равняться Яша? В Москве оказалось, что мерка, заранее заготовленная Маркусом Аптейкером для сына, вовсе не подходила ему.
Отец, конечно, предпочел бы, чтобы в коридоре не елозили под ногами трухлявые доски, чтобы дом снаружи не наводил уныния своими почерневшими бревнами и, главное, боже милостивый, чтобы чадящая керосинка не заменяла печь.
Конечно, его больше устроило бы… Но зачем говорить Рохеле о том, что его устраивает, а что не устраивает? И так, когда она тревожно допытывается, что к чему, ему отказывает язык. И не только потому, что он щадит свою Рохеле.
Маркус Аптейкер не испытывал ни малейшего желания заглядывать в тот темный угол, куда он засунул свой узелок. Только для того, чтобы он весил чуть поменьше, Маркус на сэкономленные в командировке деньги — в Москве он ведь и копейки не потратил — купил, втайне от жены, электрическую плитку и по почте отправил ее детям.
«Пока они соберутся переложить трубу… Будет хоть на чем обед приготовить. И тепло от плитки здоровое — не то что керосинка. Дороговато, правда…» Провернув операцию с плиткой в первый же день после возвращения в Киев, отец тщетно пытался вспомнить, чего еще не хватает детям. Он ощущал необыкновенный прилив сил. Одно только смущало его — как бы Фира не обиделась, не сочла плитку за намек… Но подобные тревоги легко забываются, достаточно ночь переспать.
Отцу хотелось без конца рассказывать о сборищах у Яши, о чаях на белоснежной накрахмаленной скатерти с кругом от неприкрытой лампы посреди стола, о слитности душ (пусть один говорит «красиво, очень красиво», а другому все «слишком»). Но какими словами изложить это Рохеле?
Чем еще, если не слитностью душ, можно объяснить то, как Яша заступается за Макса, которого Маркус Аптейкер называл теперь про себя не иначе как «лучшим другом Яши». Можно ли забыть доброту в больших голубых глазах того же Макса, когда, не обращая внимания на упрямое сопротивление черненького, выискивал и извлекал на божий свет его картины.
А сам черненький, которого сомнение в себе и в других заставляет мучительно жмуриться и, как нечистую силу, ладонью отводить от себя то, что представляется ему недостаточно удачным? Наконец-то Маркус Аптейкер уяснил для себя — на старости лет издали виднее, чем вблизи, — что Пальтер именно потому и сомневается, что знает, на что способен, знает себе цену. Он верит, конечно же верит в себя и в своих друзей.
Снова и снова вспоминал отец Яшины руки. До чего же нервные! Впору картежнику… Вот он достает из-за стекла картину, ставит другую, но с таким выражением, будто не картины показывает, а жизнь ставит на карту. «Ставит и выигрывает», — радостно припоминает отец. Вон как у гостей блестят глаза! Жадные глаза, ненасытные… Готовы проглотить все, что прекрасно. Живопись так живопись, театр так театр…
А вот Маркус Аптейкер видит себя в просторном, ярко освещенном зале. На всех четырех стенах картины под стеклами. На его вкус, все хороши. Но Яша… Правда, чувствовал он себя там превосходно; казалось, в тех ярко освещенных залах был увереннее, чем у себя дома — во всяком случае, во время показа работ. Даже Парастаева отхлестал — любо-дорого! Но все же… Отец съеживается, будто увидел перед собой привидение. «А что, если у Яши судьба такая?» Это отец не позволяет себе додумать до конца. «Сгинь!» — велит он привидению. Ярко освещенные залы, где нет картин его сына, Аптейкер запихивает в тот же узел, что и трухлявые доски и закопченные бревна. Он о них и вспоминать не хочет. Все это до поры до времени. Тлен, суета. Осязаемым и непреходящим для Маркуса Аптейкера останется ощущение высокой духовности, которое он вынес из дома своего сына.
На следующий день после отъезда отца, вернувшись из института домой, Яков Аптекарев — под этим именем он был известен как художник — обнаружил под бутылкой кефира, оставленной для него на подоконнике, письмо от своей жены — Эсфири Шатенштейн:
«Дорогой Яша!
Мне неизвестно, кто она, но я знаю, что она существует. Точно так же, как я знаю, что в Крым ты бежал за спасением. От кого? От нее или от меня? Возвратился ты ко мне, но увы, дорогой, не спасенный, нет…
Если бы дело было только в случайной близости с мало знакомой или же хорошо знакомой женщиной, ты бы сегодня не читал этого письма. Как бы это меня ни мучило, я бы и виду не подала. Я бы ждала, надеялась, что пройдет, излечишься от временной напасти, как от плеврита, от которого
тебе в Крыму, кажется, и в самом деле удалось избавиться. Но ведь плеврит был второй, менее важной причиной твоего бегства. Выслушай меня, Яша, и не сердись за то, что я собираюсь сделать. Если меня в самом деле постигла такая невообразимая беда и ты полюбил другую, мне остается только благодарить судьбу за те счастливые десять лет, что она даровала мне. Я готова все будущие дни и годы счастья уступить той, которую ты полюбил. Хочется верить, что она достойна твоей любви. Но делить тебя с ней, жить во лжи — нет…Я уезжаю. Пока на месяц. Пусть мой отъезд поможет тебе в последний раз проверить себя. Адреса я тебе не оставляю. Пусть ничто не влияет на твой выбор. Она или я… Береги себя. Наша любовь поползла по швам одновременно с твоим здоровьем. Может, одно определило другое. Думаю, тебе самому нелегко разобраться, где причина, а где следствие. Обо мне не беспокойся. Ничего со мною не случится. Как бы ни распорядилась жизнь, я останусь тебе верным другом. Уверена, что и ты нашу дружбу не предашь.
Если после моего возвращения в Москву ты, глядя мне прямо в глаза, скажешь, что оно для тебя желанно, я останусь твоей Фирой…»
Яков в бешенстве бросил письмо на стол. Направился почему-то к двери, остановился на полпути и как подкошенный повалился на кушетку. Опустив голову, уронив руки на колени, он долго сидел в ничем не нарушаемой тишине.
На вокзале, среди чужих узлов, чемоданов и мешков, Фира ждала вечернего поезда, на котором собиралась уехать в Бердичев, к дальней, едва знакомой родственнице. Одинокая, старая женщина, та была рада провести месяц с Фирой, молодой и здоровой.
Рядом с Фирой сидела на скамейке молоденькая крестьянка. Из-под белого головного платка, которым она прикрыла обнаженную грудь, доносилось упоенное чмоканье. На ее коленях, сгибаясь и разгибаясь, двигалась в нетерпеливом восторге пара крохотных ножек.
Чмоканье вдруг прекратилось. Из-под белого заслона показалось пухлое розовое личико. Младенец, вполне удовлетворенный, отвалился от груди, лег на спинку, потом перевернулся на бок, устраиваясь поудобнее на материнских коленях. Наконец сел и протянул ручки к Фире.
Мать удивилась:
— Гляди-ка, даже к отцу не хочет идти. А к вам… Видать, привычны к детям. Не одного небось вынянчили.
Фира подбрасывала ребенка на коленях, а он все пытался схватить ее за нос.
Фира не помнила случая, чтобы ребенок не пошел к ней. Да… «Не одного небось вынянчили…» В гнилой развалюшке, где они жили с Яшей, места для этого не оставалось. А нашлось ли бы место для ребенка, живи они в лучших условиях, кто знает? Когда появлялся ребенок у кого-либо из друзей, они становились для Яши чуть ли не кончеными людьми: чего от них можно ждать, если они вынуждены высунув язык гоняться за заработком? А Фира все годы их совместной жизни мечтала о ребенке. Скажи кто-нибудь об этом ее мужу, он бы своим ушам не поверил. Неужели она готова променять искусство на пеленки?
Здесь, на вокзальной скамье, среди чужих тюков и мешков, ей впервые пришла мысль, что дело не только в детях. Яше вообще не нужна семья. В их жизни была поэзия, пока Фира оставалась для Яши не женой, а возлюбленной. Когда появилась новая возлюбленная, Фира, увы, превратилась для него только в жену. Жене можно не подать пальто или не пропустить вперед. Можно даже с раздражением напомнить, что не мешало бы поплевать на палец и пощупать утюг, прежде чем гладить мужнину рубаху.
Витя Голубкин, конечно, никогда не позволит себе пройти в дверь впереди жены или упрекнуть ее в пролежнях на своей сорочке. Это потому, что его жена — настоящая жена. Ее упрекнуть не в чем. Она все делает безукоризненно.
Почему вдруг Витя Голубкин… Фира почувствовала неловкость оттого, что именно сейчас, в критическую минуту своей жизни, вдруг о нем вспомнила. Она увидела Голубкина таким, как во время случайной встречи на улице, когда она прошлым летом приехала с Яшей в гости к его родителям. Всего лишь год назад она еще ездила с ним в гости… Хотя Виктор в свои тридцать шесть лет уже ходил, неся перед собой свой весьма заметный животик, он все же остался таким, как в молодости, когда они вместе учились в Харькове. Славный парень, к которому все относились с симпатией. С ним всегда было легко. Таким же Фира встретила его в прошлом году на Крещатике. От головы с густыми волосами цвета спелой пшеницы до ног с круглыми, розовыми ногтями, выглядывавшими из сандалет цвета кофе с молоком, весь он, очевидно, еще до появления на свет был замешен и заквашен на благодушии и доброте.