Видимо-невидимо
Шрифт:
— Да ну вот еще! Я только мелок…
— А без мелка как бы я?..
— Да уж придумал бы что-нибудь, а вот без тебя и лютни бы не было. Да и не в лютне дело.
— Как же не в лютне? — возмутился Лукас. — Я без нее как голый.
— У тебя же гитара была.
— Делась. Сам не знаю, как это могло случиться. И не столько уж я выпил. И прошел потом по своему следу — нет как нет! Ну кому, скажи, могла понадобиться? Кто ее вообще в руки-то взять мог бы?
— Кроме тебя?
— Ну да.
— Может, еще такие же есть?
— Да откуда бы?
— Может, ты ее во тьме потерял? А там она не удержалась, расточилась?
— Ну
И Рутгеру:
— Я, парень, чуть не рехнулся: что за беда у меня с ними? Одну сломал, другую потерял…
И Видалю:
— Что смешного?
Видаль помотал головой.
— Как будто это уже было когда-то.
— Что?
— Разбил, потерял… Не знаю. На самом деле — не смешно ни чуточки.
— Ладно, я тебя прощаю. За мелок. Но смеяться тут не над чем! Это трагедия, понимаешь, парень? — повернулся он к Рутгеру. — Когда чего-то нет, что точно должно быть. Тебе этот тип уже рассказывал про меня?
Видаль слегка ткнул ногу Рутгера кончиком ботинка. Рутгер понял правильно: чего тут тыкать? Только если правда не годится, нельзя ее говорить.
— Нет, — ответил Рутгер, изо всех сил глядя честными глазами. Это он потом Видалю сказал, когда ушли от Лежачего камня подальше: что же это вы, мастер, меня плохому учите? А Видаль ему и ответил: я тебе не мама и не папа, а что правду говорить не всегда бывает к месту и ко времени — так это не плохое знание, а очень полезное. Рутгер хотел еще поспорить, потому что чувствовал в словах мастера слабину, да и не был согласен. Но Видаль сразу сказал, что спорить не будет, и если у Рутгера мнение другое — это его святое право. Опять же — не мама, не папа, соглашаться не обязательно.
Я как будто когда-то был… А потом не стало меня. Это, думаешь, тебе страшно, что ты распадаешься на пластины, как сломанный веер? Ты попробуй представить, что тебя вообще нет. Ты себя чувствуешь… но не видишь. Закроешь глаза — и все в порядке: можно помахать рукой, потрогать себя за нос, ущипнуть за ногу, похлопать по колену… Топать ногами, прыгать, кружиться, танцевать. Но откроешь глаза — и где ты? Где твои руки, ноги? Живот?! Закрой глаза, хлопни по нему — вот он! Открой — и даже нечем хлопнуть.
И так я болтался неизвестно где неизвестно сколько, и чуть с ума не сошел. Потому что всего остального тоже видно не было. Как никогда и не было ничего. А может, и впрямь не было, но мне это было очень странно. И очень страшно.
Но постепенно я привык, стал засыпать и просыпаться, вспомнил что-то про себя. Много чужих слов обо мне. Как будто я знаю, каким я должен быть — но не знаю, каков я, и даже кто я — не знаю. Как будто мне рассказали, что я есть, а я и поверил. Говорю же, чуть с ума не сошел. И так вот долго меня не было, ничего не было, и ничего не случилось.
Однажды все-таки случилось хорошее. Я почувствовал спиной опору. Твердое. К чему можно прислониться. И понял, что все это время — неизвестно сколько его — я был сам как камень твердый и скрюченный. А тут распластался — на камне вот этом, только я не видел его. Распластался и стал мягкий как воск. Потому что вот камень — он был твердым, и я мог стать мягким теперь. А когда проснулся — как-то так само собой получилось, что я открыл глаза — и стало светло. Увидел камень подо мной, увидел озерцо это, увидел лес вокруг. И только тогда понял, как долго я вообще ничего
не видел. Вообще ничего. Только не как слепой, а как будто и видеть было нечего. Говорю же… что-то случилось со мной. Может, подрался с кем, может, головой об стену приложили, или болел. Но какое-то помутнение со мной было, а почему — никак не вспомнить.— А как же вы себя увидели?
Лукас подозрительно посмотрел на Видаля.
— Он тебе уже рассказал, да? Врунишки вы.
Рутгеру теперь ничего не оставалось, только продолжать врать. Но в душе он поклялся, что когда-нибудь мастеру это припомнит.
— Да так же вот и увидел. Стал оглядываться, знакомиться с местностью. В озеро заглянул. Что мне себя просто так не видно, я уже и не думал — привык, не замечал. Но когда в озеро смотрел, там должно было показаться мое отражение. Да ладно, парень, что я… Сам тебя враньем попрекаю, а сам же… Только это не сразу случилось. Сначала я на своем камне освоился. На другие перепрыгивать научился. И вот на этом стоячем — была нарисована гитара. Там еще буквы были, затертые, их уже давно дождем смыло. И гитара. Синяя. И как же я, парень, на нее смотрел — глаз оторвать не мог.
У меня ведь раньше лютня была. Но я ее… сломал я ее, совсем сломал, разбил вдребезги. Нарочно. И я с тех пор думал, что мне больше… Заказано. Запрещено. Н дозволено. Даже и не задумывался, почему так. Но — уверен был. Судьба такая. Кто судил, кто не дозволяет? Не важно. Ошибся один раз — да не просто ошибся, а в главном. И теперь всё, теперь деваться некуда, всё сложилось, как сложилось, и ни шагу в сторону от судьбы. Понимаешь?
Рутгер опустил глаза:
— А что, разве не так?
Видаль ткнул его в плечо кулаком.
— Если бы так, все слишком просто было бы.
— А ты сам-то? — язвительно отозвался Лукас. — Сам-то что?
— Отстань. Сегодня ты про себя рассказываешь. Вот и рассказывай. А за меня не говори, я сам за себя скажу. Когда надо.
— Когда ж твое надо наступит? Уж куда дальше запутываться с Ганной?
— Замолчи, — тихо сказал Видаль. — А то я уйду сейчас и не приду больше.
Рутгеру захотелось исчезнуть из этого места — и он бы исчез, с новым-то уменьем. Но не успел придумать, куда. Рука Видаля сжала плечо, удержала на месте.
— Ничего, не обращай внимания. Лукас про себя говорит. Правда, Лукас?
— Правда, правда, — досадливо отозвался мастер. — Извини. Сам знаешь, не медом мне там намазано, в памяти той.
— Ну и не заводился бы.
— Нет, потом легче становится, если рассказать. Да и урок хороший. Которому лучше не на своей шкуре выучиться.
— Это правда. Только разве это возможно? Все равно все одни и те же глупости творят, нового ничего не придумать.
— Ну, могу и не рассказывать, — обиделся Лукас.
— Расскажите, мастер! — кинулся Рутгер, испугавшись, что мастер и в самом деле теперь замолчит. — Как это было, что это было, почему? И за что вас так наказали?
— Никто меня. Никто. А сам я себе выбрал. Только, понимаешь, мне тогда казалось, что просто так, с одной лютней, я никто, ничто и звать никак. Ничего особенного. Обычная — обыкновенная музыка.
Тут Лукас засмеялся так, что аж закашлялся, и Видалю пришлось стучать его по спине.
— Обыкновенная музыка ему, ну надо же, — ворчал Видаль, пока Лукас продыхивался. — Тут мудрено не поперхнуться.