Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Видимо-невидимо
Шрифт:

У Рутгера потемнело в глазах.

И следующее, что он увидел потом — была дорога, та самая, по которой они с Видалем пришли сюда, та самая, которую за опушкой леса перегородила теперь золотая стена. Пятнами света вымощена дорога, поверх мягкой хвои — янтарем, и воздух пахнет мхом и смолой, и чирикает птаха где-то над головой, сердито, настойчиво так… И тишина. И нет ничьих следов — ни человечьих, ни волчьих.

— Я тогда думал: не себя, так музыку спас. От себя. От пытки. А сам погибну — и поделом. Но я не дождался волков. Была только тишина. Мне было тихо, мне было пусто, я был уверен, что это навсегда. Для меня — навсегда. Я ведь верил, что я — неудачник. Что я сдался, сдулся, не одолел. Не преодолел. Не превзошел. Да мало ли что я тогда думал. Я ведь не знал, как на самом деле устроена музыка.

— А

как? — потянулся к мастеру Рутгер.

— А вот так, — ответил мастер, легонько стукнул пальцами по деке, и заиграл колыбельную, которую Рутгер совсем, совсем не помнил — но сразу узнал.

Жизнь как есть

И первое, что он тогда сделал — проснувшись утром, с похмельной головой, с плывущим в глазах, слегка двоящимся миром и неловкими, как не своими руками, — взялся обустраивать жизнь. Как есть, так и есть, большего не дано? А руки-то не отнялись.

Собрал одежду, взгромоздился на доску и покатил к воде. Речка это была, течение уже наметилось, только вот прибегала вода из ниоткуда и утекала в никуда. Олесь сказал: побольше места отрастим, подлиннее река развернется — позовем Мак-Грегора, он мост через бегущую воду наведет, другой берег будет, еще шире место станет тогда. Для моста, может, и маловато берега было за оврагом, а для постирушек — в самый раз. С доски до воды тянуться было несподручно, слез с доски и сам макнулся в воду, вместе с рубахой и портками. Лежал на песочке под бережком, голову оставил на травке, руками одежду придерживал, чтобы течение в невидимое никуда ее не унесло. Умелой прачки из него не вышло, так, пожмакал в воде и сам натерся, полежал еще. А все свежее стало, и сам бодрее себя чувствовал, когда ползал по траве, раскладывал сушиться. Пока закончил — весь облепился травинами и вспотел, пришлось заново обмываться. Придумал, как пристегнуть ноги к доске, чтобы одними руками себя в воде двигать и так плыть. Не решился попробовать, пока не увидит другого берега и хоть немного реки выше и ниже по течению. А то ведь глазом моргнуть не успеешь, как унесет туда, где ничего нет, и тебя не станет тоже. Может, оно бы и к лучшему, но эти мысли были не всерьез, а как будто так надо думать, так положено. Эта вода, обнимающая, текущая вокруг тела, эта липнущая к локтям, к груди трава с ее свежим запахом, капли, высыхающие на коже, солнце, бьющее в глаза, даже мокрая ткань в зубах — это была жизнь. Его жизнь, как есть. И она ему неожиданно нравилась. Это было удивительно: понять, что жизнь ему нравится тем, что она есть. Куда-то делись все упреки, которых длинные списки составлены были у него и адресовались судьбе. Впервые с того дня, когда упругий настил лесов ушел из-под ловких проворных ног, Петро не чувствовал себя обделенным и хуже того — ограбленным. Летел ведь камнем вниз — и вокруг, рядом и следом летели доски, балки, кирпичи, ведра с раствором. Голова цела, шею не сломал, руки, правда ведь, не отнялись. Не чудо ли?

А кто спросит, на что такая жизнь нужна, тому у Петра ответа нет. У Петра к нему только вопрос есть: а тебе твоя — на что? Все ли в ней так, как загадывал? Всё ли по вкусу, по душе? Однако ж не отказываешься, не швыряешь, как червивое яблоко, прочь. Это когда много яблок уродилось, будешь бросаться. А когда голоден и одно у тебя яблоко, и больше взять негде — как миленький обгрызешь вокруг червоточины все до последней кисло-сладкой капли, еще и косточки растреплешь зубами, добудешь горьковатую тугую мякоть, хоть с полноготка ее там, а не побрезгуешь. Вот и жизнь — одна. Чудо, что вообще случилась! Чудо, что еще длится.

Сам Петро дивился своим мыслям, а особенно тому счастью, что затопляло его лишь на половину живое тело. Как будто в тяжких трудах месильных, в скорбных похоронах неживого, в истраченных надеждах избылось его отчаяние и иссякла тоска. Как будто благим был запрет Чорной матери пытаться обойти судьбу: больше не надо было тратить силу на пустое упрямство, можно было не неволить уже душу, не лишать ее желанной тихой заводи примирения.

И когда он остановился и опустил руки, оказалось, что вокруг него и внутри него — жизнь.

И он лежал ровно посередине этой жизни, на спине, раскинув руки, и смотрел на солнце сквозь ресницы, а солнце все

равно было ярче и сильнее, и незачем было пытаться его пересмотреть.

Олесь его там и нашел.

— Ого! А чего мое не прихватил?

— Так ты же вот в нем. Снимай, я постираю.

— Что ж, я до хаты побегу без порток?

— А кто увидит?

— Ну, давай! — обрадовался Олесь и стряхнул с себя несвежую одежду, кинул к воде. Так упорны они были и так в запале забыли обо всем, что сами себя не видели и не чуяли. А теперь открылось всё — и нестерпимо стало оставаться в прежнем.

Прыгнул в бегучую воду, окунулся — далеко от берега не уходил, тоже не доверял невидимому. Вышел, мотая мокрыми волосами, попрыгал, стряхнул ладонями воду с тела.

— Ну, я тут пойду, посмотрю…

— Ну, — кивнул Петро. — Я тут тоже…

— И ладно, — заулыбался Олесь и кинулся бегом, домой, одеваться — и в обход, без остатка предаться делу своему, высматривать новый, свежий, трепетный мир.

Петро остаток утра пробездельничал, валялся на траве до полудня, напитался солнцем, травяным жарким духом, тишиной. То ли спал, то ли думу думал — и сам не мог понять. Виделось ему разное, а чаще всего виделись карие очи, черные брови, жаркий румянец на щеках. Какая стала! Глазами и не узнал бы: та ли скромница, тихая Ганнуся с опущенными ресницами в полщеки? Он-то думал: давно забыла, замужем давно, не ждет. И правда, не ждет, замуж собирается — а помнит. Болит ей там, где память об их зорях, вместе встреченных, обещаниях, друг другу данных. Откуда ж ей знать, что ее Петрусь не другую под венец повел, не забыл свою коханую, а вот — был человек и нет его, полчеловека всего осталось, в хозяйстве пригодится, но не жених. Кабы до того обвенчались, другое дело, что бог соединил… А теперь Петр ей себя навязывать не станет, словом данным не попрекнет. Лучше пусть выплачет обиду да идет за другого. Пусть живет счастливо.

Слезы тихо катились по висками, впитывались в землю, травяные корни тянули их в себя, поднимали над землей, выдыхали с влагой. В небеса уносились петровы слезы, легкий ветерок поднимал их в высь, развеивал. И развеял.

Солнце высоко стояло, в самой вышине неба, как гвоздь вбитый. Влез на доску, сложил одежду на край — и покатил до хаты. Не понравилось. Доска обстругана — и добре. Колеса крутятся — и спасибо на том. Шест ладонями отполирован, но коряв, без красоты. Как вот если пробку от плескача потерять, то и будешь его чем попало затыкать, хоть тряпицей свернутой. Абы чем и свою жизнь… Махнул рукой: что толку себя грызть, так до кости прогрызть можно, а что изменится?

Развесил по плетню сырое, взял из сундука сухое — Олесь с ним одеждой делился без жадности. А у сундука бока и крышка все в резьбе, да в такой простой, что, кажется, и самому такую ножиком навести — одно баловство. Пока катался по полу, вдевал негодные ноги в портки, натягивал сорочку, — глазами все на сундук косился, так и сяк прикидывал. Сполз по ступеньке во двор: в руке нож, в зубах ножик, в голове готовый узор для доски.

Олесь вернулся с обхода усталый и радостный.

— Тебе бы липовую доску, ловчее выйдет.

— Какая есть, — проворчал Петро, да тут и спохватился: день прошел, а он, выходит, только успел, что доску порезать без толку. Но все-таки спросил: — Ты когда в Дорожки теперь?

Олесь почесал затылок.

— Да я бы хоть завтра, но теперь все в рост пошло — я только по ночам уходить смогу, а какая по ночам торговля?

— Ну да, ну да. А если бы я вот, скажем, днем всё купил, а ты бы ночью пришел — и вместе донесли бы? Я вот еще подумал: может, каких кур завести? Яйца от них. Так вот сейчас пришли бы домой, хлоп яиц на сковородку, да с салом…

— Еще и кабанчика взять?

— Можно и кабанчика. Хотя сала в погребе и так довольно?

— И еще принесут, а хлопот с кабанчиком…

— Ну да… А с курями бы я управился, а если еще козу, так и молоко…

— Да ты развернулся, гляди! — засмеялся Олесь. — Дела хочешь? Я бы тебя гончарному учил, только круг вертеть…

— Я уже думал. Круг вертеть мне точно нечем. Так я еще про что: я бы досок купил. Знаешь, мне чтобы по хозяйству — повыше бы чего соорудить. Чтобы мне и до печи доставать. Готовить. Что ж мы все сухомяткой? Тебе, понятно, не до того, а я вот спрошу там баб, как борщ варить, а?

Поделиться с друзьями: