Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны
Шрифт:

— Признаюсь, — сказал я, — мне чрезвычайно любопытно было бы узнать, в каком именно отношении изменились, как вы говорите, мысли Виктории Павловны? Неужели…

— Да, да, да, — быстро перебила Феня, закивав хорошенькою своею головкою. — Вы вряд ли узнаете свою Викторию Павловну в даме, которая, живя в Ницце, не бывает почти нигде, кроме православной церкви… Читает исключительно богословские книги и более всего на свете интересуется судьбами инока Илиодора и прочих рясофорных акробатов…

— Да, — сказал я, действительно, ошеломленный. Этому я, признаюсь, не поверил бы, если бы слышал от человека, ей постороннего… Помню ее — она такое впечатление производила — способною и пригодною решительно для всего хорошего и, не стану скрывать от вас, может быть, для многого дурного, но только не для ханжества.

Феня покосилась на меня

из-под лба, довольно таки крутого по всему окладу ее лица, не похожего на материнский; ведь у Виктории Павловны было настоящее чело богини! Лба, который говорил о несколько рахитической наследственности и придавал девушке вид упрямый и капризный; намек нарушенною симметрией черт о возможности выходок, знаменующих не совсем ясный и прямой характер, обнажил дно души, вероятно, и самой Феничке еще не известной глубоко, — души, в которой — на ряду с силою и добротою — таятся, быть может, начала отрицательные и недобрые, резко противоположные всему ее симпатичному общему облику и видимому духовному складу.

— Да, я думаю, что мама иногда и сама на себя удивляется… — сказала Феня задумчиво и опять с оглядкою через плечо, которую я опять хорошо заметил, понимая, что она должна относиться к сопровождающей нас, среди ревущих детей, няньке, хотя последняя, по прежнему, делала вид, что не обращает на нас никакого внимания, и разговор господ нисколько ее не касается.

— Давно это у нее началось? — спросил я.

Феня отвечала:

— Да я то застала маму почти уже такою, как она теперь… Может быть, не с такою яркою выразительностью и настойчивостью, но уже на этой стезе… благочестия и принятия действительности, как воли высшего разума… От той, прежней Виктории Павловны, о которой мне потом рассказывали ее прежние же знакомые, оставались очень малые следы… Я ведь с мамой познакомилась поздно… — прибавила она, краснея. Я ведь, извините за откровенность, внебрачная… До двенадцати лет я жила в крестьянской семье, воспитывалась, как, подкидышек… Только на тринадцатом году я узнала, что мама — мне мама… Вы извините… но ведь вы это знаете… Мама мне говорила… Я потому вам все так прямо и говорю… Вы знаете, только забыли…

— Я теперь, действительно, очень хорошо вспомнил вас, — сказал я. То есть, вернее сказать, не вас вспомнил, а о вас…

— Знаете ли, — возразила Феня, — мне чрезвычайно трудно говорить с вами о маме… Между тем временем, как вы с нею расстались, и тем, когда я ее сознательно поняла, прошла какая то темная пустая полоса, после которой вдруг все сразу изменилось… И мне с вами, как с многими людьми, знавшими ее в тот период, до полосы этой, до провала темного, всегда очень трудно понять друг друга. Потому что, вот, и в выражении вашего голоса, и в вашем взгляде, и во всем складе вашего лица я сейчас читаю, что вы, как и другие, знали какую то особую Викторию Павловну, какой я уже не застала, и она внушала вам симпатию и уважение, а многим, я знаю, и самую пылкую любовь и преданность… Теперь около нее этого ничего нет… И, по моему, даже быть не может… Вы не подумайте, что я жалуюсь… И — еще того хуже — не люблю маму или хочу ее осуждать… Напротив, уж если мне жаловаться, то кому же и быть счастливою от родителей… Может быть, немного в русских семьях найдется столь счастливых дочерей, как я… Нет, нет, — дело тут не меня касается, а мамы… Она— скажу вам откровенно, — человек, внушающий мне к себе какую-то необычайную жалость… Нет никого на свете, кого бы мне так жалко было, как мою маму..

— Вот чувство, — сказал я в новом изумлении, — которое, именно, менее всего могла вызывать в те старые времена ваша мама…

— Да, я слышала это уже не раз… И вот потому-то все в ее прошлом мне так и удивительно… Когда я о маме раздумаюсь или поговорю с хорошим человеком, который, я знаю, относится к ней сердечно и с пониманием, мне всегда хочется плакать… Я, может быть, даже бываю не справедлива иногда, потому что меня на эту мою симпатию легко подкупить… Вот, — понизила она голос почти до шепота, — эта госпожа Василиса, которая идет сзади нас и унимает любезных моих брата и сестрицу… О ней говорят много нехорошего и многое из того, что говорят, по видимому, совершенно справедливо… Но я никогда не в состоянии на нее ни рассердиться, ни дуться даже, потому что она очень любит маму, и мама без нее была бы еще жалче и несчастнее, чем она в настоящее время… Потому что — дурна ли, хороша ли особа эта, но она маме что-то дает, а я, к сожалению, ничего

дать не могу: между ними есть что-то общее духовное, чего нет во мне, — и я его не понимаю и не чувствую…

— Вы, — сказал я, — извините меня, если я задам нескромный вопрос: это, все-таки, что же — брак ее, что ли, так переработал? Позвольте узнать, господин Пшенка, нынешний супруг вашей мамы, кто он такой по общественному своему положению и где они сошлись?

— По общественному своему положению, — отвечала она просто, — он землевладелец одного с нами уезда, долго был управляющим маминого имения… Да вы же его знаете, он же был при вас и всегда вспоминает о вас, как я уже говорила, с особенным респектом…

Я порылся в своей памяти, но, по-прежнему, не нашел в ней решительно никакого Пшенки и должен был извиниться, что, к стыду моему, совершенно его не помню; это, впрочем, и неудивительно, так как я ведь попал тогда к Виктории Павловне на ее именины, когда у нее в гостях были чуть ли не все сколько либо интеллигентные мужчины чуть не со всей губернии. А имением Виктории Павловны господин Пшенка стал управлять, вероятно, позже, так как в мое время дела ее были в руках не управителя, но управительницы.

— Я, конечно, не посмею отрицать того, чтобы брак не сыграл важной роли в перемене мамы, — сказала, выслушав мое объяснение, серьезная и внимательная Феня. Конечно, на ответственность брака и можно, и должно возложить известную долю в ее настроении… В особенности, хроничность его, постоянную поддержку… Но далеко не все… Самый брак-то ее — уже, кажется, результат ее перемены… А началось это, как вы спрашиваете, с одного очень трагического случая, внезапно ворвавшегося в жизнь мамы и очень много для нее значившего… Незадолго до брака своего она пережила чрезвычайно сильное и острое потрясение… Вы никогда не слыхали, что у мамы была очень хорошая приятельница и большая ее поклонница, некая госпожа Евгения Александровна Лабеус? [См. мой роман «Виктория Павловна».]

Я что-то смутно помнил, но — что именно, стерлось с мозга, как след грифеля с аспидной доски.

— Ну, так вот с этой Евгенией Александровной — так, в результате того же самого случая, теперь еще хуже… Мама хоть семью какую-то сложила и, если в божественность бросилась, то, по крайней мере, только сама же и одиноко в ней тонет, — никого не руководит и на путь своей новой религии не толкает, и не насилует. А Евгения Александровна, о которой все говорят, что, еще десять лет тому назад, жила она пестро, богато и грешно, всей России на смех и удивление, теперь власяницу одела, разъезжает по сектантам разным, старцев и отшельников ищет в сибирских дебрях и глухих станицах, родными под опеку взята, потому что стала раздавать самою широкою рукою все свое колоссальное состояние разным проходимцам, которые пред нею играли роли пророков или юродивых. Нашла какого то полоумного монаха, которого воображает Христом, и бьет ее, конечно, удивительный инок этот. И обобрал совершенно. И даже, — говорят, это в газетах было, — однажды запряг ее и еще двух таких же безумных своих поклонниц в санки и прокатился на них но первопутку от села до села…

— Вы эту метаморфозу госпожи Лабеус и считаете тем трагическим случаем, который дал толчок Виктории Павловне к ее новому направлению?

— Нет, я, наоборот, хотела сказать, что вот — не мама одна… Сколько могу понять, на них обеих произвела очень тяжкое и страшное впечатление смерть одной женщины, которая к ним была очень близка… Вы, может быть, ее знали… Даже непременно должны были знать… Это — простая женщина была бывшая нянька или кормилица мамы, а потом ключница или экономка, что ли… Звали ее Ариною Федотовною…

— Как же! — воскликнул я, живо вспоминая, — как же! отлично помню… Интереснейшая в своем роде фигура! Мы с нею тоже в добрых приятелях были… Любопытнейший тип русской простонародной черноземной феминистки… Так Арина Федотовна умерла? Жаль. Очень не глупая и с большим характером была женщина… И отчего же, собственно, она умерла? Сколько вспоминаю ее, производила впечатление здоровеннейшего человека… Обещала жить много лет…

— Да, вероятно, и выполнила бы обещание, — сказала Феня, — я ее тоже помню, ей тогда никто не давал и сорока лет, а между тем было уже под пятьдесят… Была человек жизнелюбивый и жизнеспособный… Но ей было суждено умереть не своею смертью… Ее убили… Да неужели вы не читали, в свое время, в газетах? Громкое было дело, убийство вдовы Молочницыной… Ведь это она… Когда-то очень много шума наделало… В…

Поделиться с друзьями: