Вильям Гарвей
Шрифт:
Ни одного своего слова, ни одной своей мысли, ни одного наблюдения. Ни одного факта, который хоть кто-нибудь пытался бы доказать.
Учение Аристотеля, Гиппократа, Эразистрата, Галена было раз навсегда принято на веру, и сомневаться в нем никто не смел: оно было освящено церковью.
— Уважаемый господин профессор, могу я спросить, где именно образуется кровь?
— По учению древних, она образуется в печени, а распространяется по венам через сердце.
— А можно спросить, для чего служит артерия?
— По учению Галена, сердце присасывает из легких жизненный дух, универсальное жизненное начало, иначе — пневму, пневма
Ответ достаточно исчерпывающий. Но не для пытливых умов. Вильям, раздосадованный тем, что должен все принимать со слов профессора, что ничего не может увидеть своими глазами, снова спрашивает:
— Я пробовал прокалывать палец, из него вытекала кровь. Эта кровь была смешана с духом?
— Алая кровь артерий всегда смешана с духом, — неопределенно отвечает профессор.
— Но тогда из места прокола за короткое время могло выйти много жизненного духа, и я утратил бы способность чувствовать и двигать пальцем. Однако…
Профессор строго прерывает неуемного ученика:
— Что бы ни было с вашим пальцем, никто не должен сомневаться в учениях древних гениев! И вам не советую…
В последних словах сквозит угроза. Но Вильям уже не может остановиться:
— Как же получается, что через отверстие в перегородке сердца кровь, смешанная с духом, попадает только в артерии? Почему же дух не перемешивается с кровью, идущей по венам? И нельзя ли где-нибудь увидеть, как, собственно, происходит это смешивание крови с духом?
Профессор разгневан. Но и тут, по укоренившейся привычке, он отчитывает студента не своими словами — он цитирует Гиппократа.
— Молодой человек, — изрекает он, — как сказал Гиппократ: «Искусство долговечно, жизнь коротка, опыт опасен, рассуждения не надежны!» Если вы хотите чему-нибудь научиться в нашем уважаемом университете, вы должны слушать не рассуждая.
Но Гарвей не умеет слушать, не размышляя Над услышанным. Его пытливый ум отказывается воспринимать вещи, в которых он не убежден. Он становится вспыльчивым и неуравновешенным. Все чаще происходят у него стычки с профессорами и докторами.
После лекций, идя по старинным улицам университетского города, он пытается разобраться в услышанном за день и мечтает увидеть вскрытое человеческое тело, в котором можно было бы прочесть все, как в раскрытой книге.
Наука, которую он изучает, называется анатомией и происходит от греческого слова «anatemno», что означает «рассекаю»; однако заниматься рассечением человеческих трупов он не может: это запрещено церковью, объявлено преступлением против религии. Приходится довольствоваться цитатами и беспомощными рассуждениями здешних учителей.
Впрочем, для недовольных, для тех, кто хочет по-настоящему овладеть медициной, есть другой путь: нужно поехать на континент, во Францию или Италию. Говорят, там медицинская наука в почете…
Эта мысль крепнет в нем на протяжении всех лет пребывания в Кембридже. Далекие, незнакомые цитадели науки манят, как яркий маяк, и к 1597 году Вильям Гарвей уже преисполнен решимости: нет, и на этот раз не домой поведут его дороги из Кембриджа! Он снова отправится в далекий путь, теперь уже в чужие страны.
Далекий путь
В 1597 году Гарвей, получив
по окончании университета степень бакалавра, покинул Кембридж.Он расставался с университетом без сожаления о потерянном времени, скорее даже с чувством благодарности за то, что именно здесь в нем пробудилось недоверие к признанным авторитетам, к «науке на словах», ко всему тому, что является плодом умозрения, а не результатом опыта.
В Лондоне он задержался ненадолго.
Он вышел к Темзе, пройдя мимо нарядных женщин, сидящих на крылечках домов и лениво переговаривающихся друг с другом. Кто-то пустил ему вслед острое словцо, кто-то рассмеялся, кто-то окликнул его. Он смерил их взглядом, в котором должно было сквозить презрение и который на самом деле выражал только крайнюю робость. А про себя изумился невероятной толщине этих горожанок, даже самых юных и миловидных из них. Откуда ему было знать, что на каждой надето по три платья, ибо носить только одно — значило показывать свою бедность?!
Вильям подошел вплотную к реке, с грустью — на этот раз только с тихой грустью — поглядел на корабли, с теплым чувством подумал о доме, об отце с матерью, о братьях и сестрах. Он смотрел на белые паруса и замечал, что одни из них потрепаны суровыми океанскими ветрами, а другие, новенькие и сверкающие, будто суда только что сошли со стапелей. Развлекаясь, он пытался определить, из каких морей вернулись первые и какой путь предстоит вторым. Его острый наблюдательный взгляд отмечал едва приметные детали, и эта привычка все видеть и все замечать сослужила ему в будущем хорошую службу. Много лет спустя он научился видеть и то, чего не видят другие, что не бросается в глаза каждому, на что может обратить внимание только исследователь.
Переплыв Ла-Манш, Гарвей высадился во Франции.
Слава о французских университетах шла по всей Европе. Говорили, что там процветает медицина, ведутся интересные занятия по анатомии; имена французских медиков — Фернеля, Риолана и других — гремели на весь мир. Университет в Монпелье считался лучшей медицинской школой на свете. Но… при ближайшем рассмотрении оказалось, что и в этой лучшей школе, как и в других французских университетах, гнездились раболепие перед авторитетом древних, косность и рутина, штудирование раз навсегда принятых «истин».
Медицинская наука во Франции была такой же пустой и бесплодной, как в Кембридже, только вокруг медицинского факультета тут было больше шума и программа, по которой обучались студенты, была значительно шире: читались лекции по разделам, в которые не заглядывали кембриджские доктора. Да имена профессоров успели стать известными далеко за пределами одной только Франции…
Словно специально для характеристики наук, преподававшихся тогда во французских медицинских школах, были предназначены слова Леонардо да Винчи: «Те науки пусты и полны ошибок, которые не порождены опытом, отцом всякой достоверности».
А о каком опыте могла идти речь, когда даже сомневающиеся боялись своими исследованиями и экспериментами — не приведи бог! — обнаружить хоть одну ошибку в учениях Аристотеля, Гиппократа, Галена?!
Необыкновенный идеологический деспотизм давил всякую свободную мысль, сковывал любое проявление самостоятельности в науке. Французские университеты не отличались в этом от остальных. Как и многие другие европейские высшие школы, они существовали под игом присяги, принятой для оканчивающих знаменитый университет в Болонье.