Вино парижского разлива
Шрифт:
— Четыреста пятьдесят? — предложил хозяин.
Мартен отрицательно помотал головой. Он был уверен в своей правоте и твердо решил не уступать ни сантима. Впрочем, и Жамблье знал, чем закончится торг, и, хотя пока он не сдавался, его упорство было всего лишь проявлением скупости. Опасение, как бы туша не осталась у него еще на сутки, превращалось в панику. Когда партия, казалось, уже была сыграна, человек с бараньей головой, до тех пор не проронивший ни слова, вдруг заговорил. Взгляд его из-под полуприкрытых век, в котором сквозила нахальная ирония, остановился на хозяине. Ухмыляясь, он спросил:
— Скажите, месье Жамблье, это дом номер сорок пять, верно?
От неожиданного вопроса мясник вздрогнул и побледнел. Во время спора с Мартеном он как-то упустил из виду его незнакомого напарника. С вниманием, обостренным страхом,
— Зачем вы об этом спрашиваете?
— Да ни за чем, раз я и так знаю. Господин Жамблье, улица Поливо, сорок пять.
Последнюю фразу он произнес тоном, в котором явно слышалась циничная угроза. Снедаемый тревогой, хозяин обернулся к Мартену с укоризненным и вопрошающим взглядом, словно требуя отчета по поводу странного поведения его компаньона. Мартен ощущал неловкость и чувство вины, потому что считал себя ответственным за поступки человека, которого привел к хозяину погреба. Вдобавок он солгал, заявив, будто они с Гранжилем уже работали вместе. На самом деле они познакомились не далее как сегодня в небольшом кафе на бульваре Бастилии.
Низкое небо, пронизывающий северный ветер, дувший вдоль канала к Сене, — казалось, будто день умирает от холода. Привалясь к стойке в теплом полумраке кафе, Мартен смотрел сквозь стекло на промозглые сумерки, где мелькали силуэты съежившихся под северным ветром людей. По ту сторону канала в слабом блекнущем свете мрачнели фасады бульвара Морлан. Сумерки, вместо того чтобы скрадывать очертания предметов, еще отчетливей выделяли их. Гранжиль, прислонившись к стойке рядом с Мартеном, с интересом наблюдал за этим кратким всплеском света в агонии сумерек. Остальные посетители, видимо исполнившись меланхолией угасавшего дня, хранили молчание — все, кроме старого моряка, усохшего от старости, который сидел в самом темном углу кафе. В чересчур свободной для него матросской блузе синего сукна, прямо держа спину и положив руки на стол, он разговаривал сам с собой надтреснутым, едва слышным голосом, и это дрожащее кроткое бормотание напоминало вечернюю молитву. На бледном тощем запястье виднелись следы полустершейся наколки.
— Вот так и наша жизнь, — произнес Мартен, указывая на темнеющий за окном пейзаж. — Как глянешь на нее, мерзавку, аж холодом пробирает до самых кишок.
Поскольку Гранжиля это замечание не касалось, он кивнул, продолжая глядеть в окно. Казалось, он высматривал в этом кусочке сумерек нечто более важное, нежели сходство с жизнью. Хозяин кафе включил свет и задернул окно синей светомаскировочной шторой. Двое мужчин неторопливо повернулись к стойке, и их взгляды встретились. Они были незнакомы, но Мартену показалось, что долгое созерцание одного и того же пейзажа протянуло между ними ниточку взаимной симпатии, хотя сосед и не выказал к нему особого интереса. Моряк в углу, потревоженный электрическим светом, прервал монолог и, наморщив лоб, стал разглядывать свои руки, беспокойно суетившиеся на столе. Наконец он повернулся к стойке и нетерпеливо позвал: «Дочка!» После третьего оклика хозяйка достала из ящика кассы клочок бумаги, на котором были написаны три слова, и, запинаясь, прочитала по складам:
— Формоза… Тайвань… Фучжоу… Вы поняли? Формоза…
Старик сделал знак, что услышал, и снова принялся бормотать. Хозяйка объяснила одному из посетителей:
— Понимаете, он сам себе рассказывает про кампанию в Китае. Но случается, что названия выскакивают у него из головы, и тогда он теряется. Еще бы, такие трудные слова. Интересно, откуда только он их взял? Я повторяю их за вечер по десять раз, и то мне трудно их прочесть. Да и мужу тоже.
Гранжиль, похоже, заинтересовался моряком, вновь погрузившимся в свои воспоминания.
— Старикам не так уж плохо живется, как это принято считать, — заметил Мартен. — Все время вспоминают о былой поре, а воспоминания — они как вино: чем выдержанней, тем лучше. А от недавних чаще всего одно расстройство. Верно?
Сосед ответил неразборчивым бурчанием. Его безразличие задело Мартена. Он внимательно оглядел грубоватый профиль незнакомца,
его видавший виды заляпанный костюм, свитер и решил, что имеет дело с неотесанным типом, скорее всего каким-нибудь чернорабочим, — во всяком случае, не из сливок общества. Правда, Мартен сознавал, что раздражение, возможно, делает его несправедливым. Испытывая от этого смутную неловкость, а еще поддаваясь моменту, побуждавшему его излить душу, он заговорил снова:— Взгляните на этого старика: все, что сохранилось у него в памяти от его двадцати лет, — это война в Китае. Я-то воевал в Первую мировую и пока еще не настолько стар, чтобы вспоминать о ней с удовольствием.
Видя, что Гранжиль обратил на это замечание не больше внимания, чем на предыдущее, Мартен оставил попытки завязать с ним разговор и предался воспоминаниям о войне своей юности. Как обычно в таких случаях, постепенно все заслонила одна картина: молодой солдат колониальной пехоты, вооруженный длинным тесаком в ножнах на портупее, штурмует высокую гряду островерхих скал у Дарданелл. Пока корабельные орудия обстреливали плато, на краю которого окопались турецкие стрелки, рядовой Мартен Эжен из всей панорамы битвы видел одни только ноги сержанта, одолевавшего подъем впереди него, а совсем рядом с ним — крохотные гейзеры из высохшей земли и скальных осколков, вздымавшиеся от турецких пуль. Внезапно ноги, в которые упирался его взгляд, словно взлетели в воздух. Выпрямившись на краю обрыва, сержант широко распахнул руки и после недолгих попыток удержаться рухнул в бездну. На его месте возникла высокая сумрачная фигура, в которую Мартен Эжен, рожденный в Париже, на улице Анвьерж, в 1894 году, вонзил свой тесак по самую рукоять.
Раз или два в год ему случалось рассказывать про удар тесаком приятелям или женщинам, не без умысла возвыситься в их глазах. Выставляя себя этаким сорвиголовой, чему, впрочем, изрядно мешала его добродушная круглая физиономия, Мартен утверждал даже, что, убедившись, сколь надежна сталь в твердой руке, он теперь всегда носит при себе здоровенный нож с деревянной ручкой; при этом он, правда, избегал уточнять, что пользовался этим смертоносным оружием исключительно для заточки карандашей. На самом деле, вспоминая наедине с собой о своем приключении, он всегда испытывал легкую меланхолию, а то и сожаление о том, что обстоятельства не оставили ему выбора. Сегодня, однако, он переживал смертоносную минуту с толикой самолюбования. Картины штурма, образы сержанта и турецкого солдата перемежались с женским лицом и свежим, еще саднящим воспоминанием о ссоре, пробуждая в нем жажду мщения. Помимо воли он искал взглядом мужской силуэт, чтобы легче было вспоминать о войне.
— Формоза… Тайвань… Фучжоу… — читала по складам хозяйка.
В кафе вошла женщина в широкой черной юбке и черной косынке. Подойдя к старому моряку, она взяла его за руку:
— Пойдемте, папа, пора ужинать. Время половина седьмого. Грелка уже в вашей постели.
После их ухода завсегдатаи кафе обменялись замечаниями по поводу жизни старого моряка и его китайской кампании. Двое мужчин принялись спорить, в обычае ли у китайцев поедать глаза своих усопших, другие же по возрасту моряка пытались определить, когда была эта кампания. В перепалке было произнесено имя адмирала Курбе, часто упоминавшееся в монологах старика, и Мартен, до тех пор хранивший молчание, воинственно заявил, ссылаясь на свой опыт участника битвы у Дарданелл, что все адмиралы — подонки. Агрессивность его тона удивила и озадачила посетителей. Люди усмотрели в этих словах намек на нынешнюю политическую ситуацию, в которой адмиралы еще играли заметную роль.
— Почему ты так говоришь? Кого ты имеешь в виду? — спросил чей-то голос.
— Адмиралов, вот кого. Сдается мне, здесь никого из них нет.
— Я понял! — сказал чей-то голос, и от другого конца стойки, сверкая глазами, на Мартена кинулся какой-то безумец, явно намереваясь потолковать с ним накоротке. Мартен не знал, что именно тот понял, и ему так и не довелось этого узнать. Один из посетителей попытался задержать безумца. Тот увернулся и, торопясь очутиться лицом к лицу с хулителем благородного адмиральского корпуса, не стал терять время на то, чтобы обогнуть Гранжиля. Врезавшись в него, он был остановлен его железной хваткой. Гранжиль сграбастал лицо невежи своей широкой пятерней и резко, но без злобы отшвырнул его от себя. Безумец отлетел на несколько шагов и, попав в объятия кучки миротворцев, принялся вопить: