Вино парижского разлива
Шрифт:
Из соседней комнаты доносились возмущенные папочкины возгласы. Он спорил по телефону с бабусей:
— Ладно, ужинайте где хотите, но ночевать хотя бы вы вернетесь? Что? Да вы с ума сошли! Вы же в первый раз его видите! Молоды… и что, что молоды? Вы по-прежнему бабушка и мать! Боже мой, да вы ж не кто-нибудь, а вдова члена Государственного совета! То есть как это вам наплевать? А вдруг он вас сейчас слышит?
Мама прибежала из кухни на телефонный звонок и взяла вторую трубку. Она изо всех сил пыталась изобразить негодование, но не смогла удержаться от улыбки. Юное лицо ее дышало такой беспечной веселостью, что папочка сейчас же выместил на ней свою злобу:
— Ты что, не поняла, насколько это серьезно?! Как это пусть ночует, где
Не успели мы сесть за стол, как вдруг нагрянул наш богатый-пребогатый дядюшка из Гнильона. Красивый мужчина тридцати девяти лет, он и думать забыл о том, что три последние года пролежал, разбитый параличом. Папочка ожидал наследства со сдержанным нетерпением. И хотя понимал умом, что закон о двойном годе, пожалуй, преобразит и дядюшку, до себя этой мысли не допускал и теперь был неприятно поражен. Когда богатый-пребогатый дядюшка осведомился, как поживает его сестра, бабуся, папочка ответил со злорадной улыбкой:
— Времени даром не теряет. Только что позвонила и сказала, — тут он понизил голос и оглянулся на нас с Пьером, желая убедиться, что мы ничего не слышим, — что дома ночевать не будет. Неплохо для начала, а?
— Узнаю милую Элизу и рад за нее, — сказал богатый-пребогатый дядюшка. — Берет от жизни все, что можно, и правильно делает. Видит Бог, я счастлив, что ко мне вернулись молодость, сила, но ведь самое главное то, что новый закон облегчил жизнь стольких немолодых женщин. Как они настрадались, бедняжки! Мы об этом говорили сегодня утром с баронессой де Мевр, моей соседкой, ровесницей сестры. «Вы не представляете, какие это муки, — призналась она. — Почему-то считается, что в старости у женщины нет никаких желаний. Наоборот…»
Тут родители принялись легонько толкать дядюшку под столом, напоминая, что при детях об этом не говорят, и он замолчал. Покончив с ужином, мы с братом встали из-за стола, не дожидаясь, пока нас отошлют. Наутро брат рассказал, что перед сном к нему заходила мама и просила не обращаться к адвокату. Пьер сдался, но не сразу.
На следующий день Бертран д’Алом пришел к нам за полчаса до обеда. Я могла бы сто раз повстречать его на улице и не узнать: тщедушный мальчик, ростом пониже брата, с виду лет одиннадцати, не больше. Бледное узкое личико, по-прежнему крупный нос, круги под глазами и ускользающий взгляд. Он был в длинных брюках, при галстуке с жемчужной булавкой; поцеловал маме руку и странным, слабеньким и в то же время писклявым, как у девчонки, голоском выразил восхищение ее молодостью и изяществом. Он явно пытался держаться как взрослый мужчина, и я его не осуждаю. Мне и самой хотелось выглядеть ну хоть чуточку женственней.
Нас оставили наедине в папочкином кабинете, я бросилась Бертрану на шею, поцеловала в губы. Он позволил мне себя поцеловать, но сам остался совершенно безучастным и от дальнейших нежностей уклонился самым решительным образом.
— Бертран, — прошептала я, — ты любишь меня по-прежнему?
— Я не забыл, в каких мы были отношениях.
Я замерла в растерянности, не зная, как понять его ответ. Он продолжил:
— Вчера вечером в Министерстве юстиции я говорил с твоим отцом, и он освободил меня от всяких обязательств. По его мнению, ты еще мала для замужества, тебе в твоем возрасте больше подошли бы другие занятия. На обед он пригласил меня только для того, чтобы формально расторгнуть нашу помолвку, — во всяком случае, я так понял.
— Бертран, но сам-то ты не собираешься расторгать нашу помолвку?
— Такова воля твоего отца, и я должен подчиниться.
— А какова твоя воля, Бертран? Мы любим друг друга, при чем тут родители?
— Подожди, послушай меня. Вероятно, нас оставили одних совсем ненадолго. Я должен хотя бы вкратце обрисовать тебе мое нынешнее положение. Это очень важно, ведь речь идет о моем будущем.
Меня одолевали страх и нетерпение, но я сдержалась. Вполголоса Бертран
объяснил, чего он от меня хочет. Теперь, когда он так молод и может в любую минуту остаться без места, он особенно нуждается в поддержке папочки, а тот смотрит на него с подозрением, опасается: вдруг Бертран, пользуясь тем, что мы-де помолвлены, станет ходить ко мне и научит чему-нибудь дурному. Стало быть, я должна успокоить папочку, убедив, что между мной и Бертраном ничего нет и быть не может, поскольку одна только мысль о такой любви внушает мне, как и всякой маленькой девочке, инстинктивное отвращение. Пока он говорил, его голос ни разу не дрогнул от волнения или нежности, в нем не звучало ничего, что хотя бы отдаленно напоминало чувство, но я не желала примириться с очевидностью.— Бертран, твоя любовь не изменилась? Я… я люблю тебя, Бертран. Вчера я звонила тебе трижды, но тебя не было дома, и я мучилась целый день. Нет, не может быть, чтобы ты меня не любил. Я этого не вынесу.
Я говорила, а он со скучающим видом смотрел куда-то в сторону. У меня защипало в носу, к горлу подступил комок.
— Почему ты не можешь любить меня, Бертран? Да, мне девять, но и тебе всего тринадцать.
— Это огромная разница.
— Почему? Ты ненамного выше меня, а на вид тебе и одиннадцати не дашь!
Я прикусила язык, поняв, что сморозила жуткую глупость. Бертран изменился в лице, в глазах блеснул недобрый огонек.
— Много ты понимаешь! Как будто ты когда-нибудь в этом смыслила! Между нами говоря, ты и в восемнадцать лет была дура дурой… Похоже, тебе кажется, что главное в мужчине — рост, а на самом деле существуют некие физиологические особенности, с которыми ты познакомишься позже, во всяком случае, я тебе этого искренне желаю. Надеюсь, теперь тебе ясно, почему мне по-прежнему двадцать семь?
— Мне так странно слышать это от тебя, Бертран. Муж Одетты Лезье, например, хоть ему и пятнадцать и выглядит он взрослее, любит свою жену, как и раньше.
— Может быть. Но я люблю женщин. Настоящих женщин.
Тут уж и я рассердилась и принялась хохотать, будто услышала что-то ужасно забавное.
— Прости, пожалуйста. Я просто представила, как женщина держит тебя под руку, вернее, за руку, а ты задрал голову и строишь ей глазки. Ой, не могу! Цирк да и только!
Бертран ничего не ответил, только лицо его перекосилось от бессильной злобы, и я тотчас пожалела о своих словах. Я поняла, что предала товарищей по несчастью, но, когда подошла попросить прощения, он не выдержал и изо всех сил стукнул меня. Я дала сдачи. Мы дрались молча, стараясь не шуметь, чтобы нас не услышала мама. Потом Бертран аккуратно расчесал растрепавшиеся в драке волосы на пробор, но мне расческу не дал: «У тебя голова слишком грязная».
— Бертран, ты нарочно хочешь меня обидеть, потому что сам обиделся.
— Я? Обиделся? Ничуть. Просто из деликатности не хотел говорить тебе правду. И, как вижу, напрасно. Терпеть не могу все эти околичности. Детям всегда лучше все сказать напрямик. — С улыбкой Бертран распечатал пачку сигарет, закурил и продолжил: — Жозетта, детка, ты считаешь, что я предал нашу любовь? Поверь, это не так. Я был влюблен в хорошенькую восемнадцатилетнюю девушку, мне нравились ее фигура, бедра, ноги, грудь. Теперь тебе девять лет, и ты меня не привлекаешь. Ничего не могу с собой поделать. Сама посуди, что тут может быть привлекательного? Где у тебя грудь? Ведь нету же, нету?
Я дала себе слово, что не заплачу, но, когда он заговорил о моей груди, я почувствовала себя такой несчастной, что слезы покатились градом.
— Так, груди нет и в помине. А бедра? Где бедра? Ноги — палочки, сзади плоско. Так чего ты, спрашивается, от меня хочешь? Нельзя же требовать от человека, чтобы он любил то, чего нет.
Я закрыла лицо руками, чтобы он не видел, как мне больно. Бертран д’Алом умолк. Он упивался моим унижением. Я пробормотала срывающимся голосом:
— Бертран, позавчера вечером в лесу ты говорил, что любовь — это слияние душ…