Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я не понимаю их презрительного высокомерия Более того, оно выглядит очень странно… Не вчера ли он сам, столкнувшись у калитки с соседкой Веркой Савочкиной, вдруг весь подобрался, заулыбался, заговорил неестественно сладко. А когда к нему забредает очередной пьяница получить денег в счет будущей работы, (зачем ты их приваживаешь, они не вернутся, они просто смеются над тобой! — Генуг, Рива, генуг!), начинает вдруг говорить преувеличенно бодро, хлопать по плечу, осведомляться о жене и детишках, словно играя какую-то тяжелую, но неизбежную роль.

Мир переполнен гоями. Их так много, что и впрямь устанешь презирать. И я скольжу между ними, словно иду по кромке берега, внимательно и осторожно, ведь в любой момент волна их чрезмерных, не поддающихся пониманию эмоций может накатить, сбить с ног. Это их — деревья и кусты, и высокие сосны с прозрачной смолой. Это их щербатые палатки возле станции, и магазин, где в духоте, пропахшей селедкой и мылом, стою я вместе с ними, зажав в кулаке потную рублевую бумажку, а потом возле станции плеснет из ржавого крана толстая

тетка в мой бидон белое пенистое молоко…

У озера по воскресеньям на вытоптанной, устланной сухими иглами земле они подставляют свои белесые городские тела солнцу, а их жены с рыжеватой пупырчатой кожей, едва прикрытой полосками ткани, покрикивают на детей, деловито вынимают из сумок снедь, и вот уже пузырится пиво, посверкивают на солнце редиска и лук, только что купленные на пристанционном базаре, забористо-резко воняет вобла, и масло на томном распаренном хлебе уже начинает плавиться…

Мы окружены ими со всех сторон, и надо вести себя крайне осторожно. Наше презрение к ним не должно перехлестывать через дачный забор. Не дай Бог услышать им наши разговоры. И потому мы говорим друг другу: «Тише!» Особенно осторожно нужно вести себя на кухонной веранде, ведь она примыкает к забору Савочкиных. И дед, когда включает на веранде «спидолу» и слушает заграничное радио, должен делать звук совсем тихим — таким тихим, что он вынужден прижиматься к ребристой поверхности почти вплотную. В те июньские дни 67 года он не спал, я слышал, как он ходит наверху по террасе, покашливает, поскрипывает половицами, не выдерживает, включает среди ночи свою «спидолу» — накатывал шум, словно вдалеке тревожно шумело море, и я не мог заснуть. Наутро она выговаривала ему, а он печально покачивал головой и говорил: «Ай, Рива, генуг!»

Потом появилась Нинка… Правда, теперь я думаю, что они познакомились еще до смерти Ривы. Она уезжала в сентябре в Москву, а он оставался один на даче, среди осенней тишины и свободы, и лишь с первым снегом возвращался в свою комнату в коммунальной квартире, где пахло вишневой наливкой и застоявшейся пылью.

Нинка пришла к нему, как и остальные — в поисках какой-нибудь поденной рублевой работы — она уже тогда пила. Наверное, она мыла пол, расставив короткие ноги с сильными икрами, подоткнув подол. Картинка эта стала классической еще века полтора назад, во времена расцвета так называемой дворянской литературы, но потом баре и дворовые девки перевелись, задирать подол стало не перед кем. А ведь сколько Ванюшек-ключников. Васильков-истопников и прочей дворовой челяди было зачато таким образом! Не говоря уж об очередной Арине, в свой черед однажды появлявшейся в барском кабинете, чтобы вымыть пол. Барин сидит в кресле в ночном халате. Ему муторно от вчерашнего перепоя. Он смотрит, как Арина лихо елозит руками по полу, и белый зад ее, ничем не прикрытый, (поскольку штанов тогда не полагалось), нагло торчит в сторону барина. Он чувствует, как вялый член его начинает набухать тяжелой кровью, подходит к ней сзади, запускает руку между ног, Арина охает, замирает, и вот уже барский член входит в нее, и все сильней, и сильней… Она цепляется обеими руками за пол, но мокрые доски скользят, а барин мерно толкает ее в зад. И тогда она начинает медленно ползти по полу, в такт толчкам перебирая руками и охая. Таким образом они добираются до книжного шкафа в дальнем углу, где барин и кончает в Арину, шумно отдуваясь, под язвительной улыбкой гипсового Вольтера.

Дед был деловым человеком, а не русским барином. Поэтому, думается, он сначала заключил с Нинкой устный договор, согласно которому она будет подставлять ему зад по требованию, а он будет давать ей за это не менее рубля. А может быть, все получилось поначалу само собой, а потом уже оформилось в устное соглашение. Как бы то ни было, с тех пор Нинке у деда был открыт хоть и ограниченный, но устойчивый кредит, который можно было бы назвать условным, поскольку брала она у деда деньги не только на водку, обещала отдать, но, разумеется, никогда не возвращала.

После смерти Ривы дед стал появляться с Нинкой на людях, все тяжелее опираясь на ее плечо, поскольку слабел. А она безропотно делала все, что он скажет — разбирала сарай, развешивая для просушки на заборе старое ривино тряпье, таскала воду в бочку с гнилым дном, приобретенную дедом по счастливому случаю, дабы она была всегда наготове в качестве противопожарного средства, и даже ездила с ним в далекую Москву, когда ему требовалось уладить пенсионные и другие дела.

После его смерти она стремительно заскользила вниз, и уже через год превратилась в старуху. Она пришла ко мне однажды просить денег, когда я приехал на дачу по какому-то делу — видно, увидела свет в знакомых окнах. Серые растрепанные волосы, ввалившийся рот, лихорадочный блеск в глазах… Я протянул ей рубль, она жадно цапнула его; приблизив ко мне синюшное лицо Медузы, проговорила «Ты ведь знаешь, я жила с твоим дедом!», и лицо ее осветила странная улыбка — то ли горечи, то ли торжества.

На днях я вышагивал по улице вдоль ворот — три шага в направлении мотороллера официанта Шая, три шага в направлении почтового ящика, прикрепленного к забору (можно иногда удлинить путешествие и под видом проверки двери, ведущей на задний двор, сделать еще пять шагов — дверь должна быть всегда заперта). Я размышлял о начатом мною повествовании и так задумался, что едва не миновал мотороллер Шая. Только когда осталось всего четыре шага до автобусной остановки, я остановился… Вечерняя Невиим простиралась

предо мною, и глядя на нее, я вдруг подумал, что обязательно нужно кого-нибудь убить. Я повернул обратно, и когда подошел к воротам, за которыми гудел переполненный ресторан, вполне утвердился в этой мысли. Во-первых, просто руки чешутся кого-нибудь порешить — например, вот эту гогочущую американскую парочку — я уже знаю, они будут сидеть дольше всех, и уже за пустым столом все говорить и говорить на своем лающем американо-английском, а мне ведь надо успеть на последний автобус!.. Во-вторых, повествование значительно оживится, если появится труп. Как там в учебниках по написанию детективов? — «Ранним утром, совершая обычную пробежку по Центральному парку, Дэвид Коллинз свернул в кусты, чтобы облегчиться. Направив струю на груду опавшей листвы, он вдруг увидел, как из-под листьев медленно высунулась скрюченная рука!»

Разумеется, я не успел на автобус и вынужден был снова идти пешком. Но ночная прогулка пошла на пользу, и когда я подымался по лестнице вверх в свою квартиру мимо квартиры слепого рава Мазиа, что живет на первом этаже, сцена уже столь явственно оформилась в моем мозгу, что осталось только включить компьютер и настучать ее…

Итак, они завтракают на веранде. Они сидят за круглым столом на равном расстоянии друг от друга, образуя равносторонний треугольник, вписанный в круг. Залман читает газету. Он похож на доктора Тарраша: узкое лицо, маленькие близко посаженные глаза, аккуратные усики, слегка подкрученные вверх. Время от времени он касается рукой перекрахмаленного воротничка рубашки — он натирает шею — и недовольно морщится. Мина — в просторном ситцевом платье, Ребекка — в утреннем кружевном пеньюаре… Христя с округлившимся животом, выступающим из-под передника, то появляется снизу из кухни, то вновь исчезает.

Все молчат, поскольку любое неосторожное слово может взорвать напряженную тишину, нарушить хрупкое перемирие. Эта классическая сцена завтрака в буржуазном доме времен расцвета капиталистических отношений прерывается неожиданным возгласом Залмана: «Его убили!» — восклицает он, подымая от газеты свои водянистые глаза с короткими рыжими ресницами. «Кого?» — спрашивает тревожно Мина, ложечка с бисквитом в руке Ребекки замирает… «Отца Феодора, настоятеля русского собора! Здесь, за углом!» «Я знаю его». «Точнее сказать, знала, Мина! — говорит Ребекка и ложечка с бисквитом возобновляет свое плавное движенье. — Он был милый человек, этот отец Феодор. Непонятно, кому нужно было его убивать… Где это произошло?» «Вот написано: на втором этаже Сергиева подворья. В его кабинете». «Странно, очень странно…». «Что ты имеешь ввиду?» «В подворье вот уже несколько лет — интендантский склад англичан. Зачем он оказался в своем бывшем кабинете?» «Знаешь, дорогая, этому можно найти тысячу объяснений. Пишут, что отец Феодор в последнее время проявлял все большее беспокойство в связи с ростом советского влияния на заграничную церковь. Связывают это с недавним посещением Иерусалима московским патриархом». «Но какое это имеет отношение к конкретным обстоятельствам убийства? Кстати, как он был убит?» «Ударили тяжелым предметом по голове. Где это? А, вот… предположительно, орудием убийства послужил светильник. Труп больше недели пролежал в кабинете, пока не был обнаружен рабочим, случайно забредшим на второй этаж подворья». «Эти вечные русские дела, — говорит Мина, — как они надоели! Казалось бы уехали далеко — так ведь нет! И здесь догоняют». Рассеянный взгляд Ребекки останавливается на сестре. «От них нельзя отмахнуться. Слишком много интересов переплелось в этом месте». «Ты имеешь ввиду Иерусалим? Великолепно, великолепно! — восклицает Залман, отбрасывая газету и подымаясь из-за стола. — Иногда в тебе просыпается способность мыслить. А я-то думал, иные заботы полностью уничтожили ее!» «Да и у тебя слишком много забот. Как только ты все успеваешь…». «Христя, — говорит Мина, — Христя, ты что, заснула?» И впрямь, Христя тревожно застыла с горкой грязной посуды в руках… Вдруг она начинает плакать — беззвучно, с искривившимся лицом. Слезы капают на ее дрожащие руки, и посуда начинает позвякивать — серебристо и тонко. «Ах, да, ты знала его… — говорит Ребекка. — Ты ведь чуть не каждый день туда ходила…». Христя кивает головой, поворачивается, медленно скрывается в своем подвале.

Заунывный тонкий звук. Это раву Мазиа не спится, и он играет на своем инструменте с тремя струнами, похожем на половинку кокосового ореха. Когда рав Мазиа был еще не рав, а маленький мальчик, он бежал из Алжира вместе с родителями в Израиль. И привез с собой этот странный инструмент — с ним он с тех пор не расстается. Дребезжащий жалобный звук подымается вверх, растворяется в прохладном воздухе — там, где по склону холма вьется тихая улочка, и, выхваченные из темноты желтым фонарным светом, гранатовые деревья гнутся под тяжестью плодов.

В начале августа 194… года молодой человек лет двадцати пяти вышел из подъезда дома № 52, что по улице Невиим. Он был высок и худ. Одет в темно-серый довольно потертый пиджак, на голове — шляпа. Звали его Марк. В Иерусалиме — много людей в шляпах и пиджаках. Поэтому я должен пояснить, что на голове у Марка была мягкая фетровая шляпа, а небрежно затянутый галстук едва выделялся на несвежей, неопределенного цвета рубашке.

Марк вселился в комнату на верхнем этаже прошлым вечером и уже вполне смог оценить все ее выгоды: еще две комнаты на его этаже пустовали, а жильцы первого этажа, муж с женой, владельцы ресторанчика на соседней улице, работали с раннего утра до позднего вечера.

Поделиться с друзьями: