Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И только потом, уже успокоившись, он добавил:

— Я умываю руки.

И вытащил схему, начерченную рукой Динклаге.

Причиной его чрезвычайно плохого настроения, его ворчливости, как назвал это про себя Шефольд, было не столько непонятное требование Динклаге, сколько фраза, небрежно оброненная Кэте, о том, что она не только сообщила майору о колебаниях американцев, но и передала ему, что полковник Р. назвал его предателем.

Правильно ли поступал Хайншток, умолчав об этом в разговоре с Шефольдом? Следует предположить, что Шефольд, будь ему известно, что Динклаге обладает такой информацией, не шагал бы

сегодня по дороге в Винтерспельт. Оказаться лицом к лицу с человеком, которого так тяжко оскорбили и который это знал, он считал бы мучительным, невозможным. Даже просьба Кимброу не могла бы подвигнуть его на это. (Собственно, Кимброу никогда не просил его об услуге, а предоставлял ему решать, хочет он ее оказывать или нет; во время визита в Хеммерес он не отговаривал Шефольда от этого преждевременного во всех отношениях похода к Динклаге, но можно предположить, что категорически запретил бы ему идти, если бы Шефольд мог сообщить, что слова командира его полка переданы немецкому майору. Легко представить себе смущение обоих мужчин, упреки, которые они обрушили бы на себя за то, что в приступе непростительной болтливости передали по цепочке — Кимброу Шефольду, Шефольд Хайнштоку — слова полковника Р., этого типичного службиста.)

Что касается Хайнштока, то передать это злое словцо Кэте его заставила не болтливость. (Шефольд прибавил его в качестве возмущенной сноски к своему рассказу о волоките в американских инстанциях.) Почему Хайншток, вернувшись из Винтерспельта, не сказал Шефольду, что майор знает о высказывании полковника Р. и что это оскорбление не заставило его отказаться от своих намерений и он по-прежнему требует, чтобы Шефольд явился к нему сегодня? Об этом странном противоречии между готовностью говорить (по отношению к Кэте) и молчаливостью (по отношению к Шефольду) можно только гадать.

Райдель иногда рифмовал: «Оказался дураком, а теперь все кувырком». Если бы тогда, на пустоши, под Раннерсом, я схватил его, все, может быть, сложилось бы по-другому.

Схватил не в том смысле, как это оговаривается в уставе.

Одно дело наброситься на парня летним днем на пустоши под Раннерсом, пытаться его обнять, поцеловать, другое дело ночью, в помещении, где спят вповалку, где такая вонь, что не продохнешь, протягивать руку к соседнему тюфяку, щупать спящего соседа.

Конечно, и тогда, на опушке леса, Борек отверг бы его, но это было бы совсем другое дело, и Борек бы понял.

Райдель не мог найти подходящее определение, точное слово для этого дела, поэтому он называл его «другим».

Он знал только, что тогда, когда датское лето обжигало кожу, ему надо было уступить самому себе, вместо того чтобы брать себя в руки, вместо того чтобы с железной холодностью смотреть мимо Борека.

Конечно, для Борека все это выглядело бы как использование ситуации, как шантаж.

«Вот оно что, — сказал бы он, — я должен сделать все, что ты хочешь, тогда ты избавишь меня от двух недель гауптвахты. Так?»

Но Райдель сумел бы ему доказать, что не станет подавать рапорт о проступке во время дежурства, даже если Борек не отвечает на его чувства.

Во всяком случае, они были бы квиты. Райдель умолчал бы о его проступке, Борек — о домогательствах Райделя.

И тогда у них была бы общая тайна. Борек узнал бы о его чувствах, понял бы, почему обер-ефрейтор, который — как он выразился позднее —

распространяет вокруг себя ужас, защищает его. Он, Райдель, мог бы рискнуть иногда сказать хоть какое-то слово, какую-то фразу с тайным смыслом, и это было бы лучше, чем ничего, чем эти годы безупречного поведения.

Как их назвал вчера Борек? «Годы, когда ты приспосабливался, только и делал, что приспосабливался, подлый ты трус!»

Борек назвал его подлым трусом.

О том, что он в свое время не стал доносить о его проступке, Райдель ему вчера не напомнил, когда они сцепились и спорили шепотом до исступления. Борек бросился в кормохранилище возле хлева, в котором они спали, и Райдель последовал за ним. Не было ни малейшего смысла напоминать Бореку, что он должен быть ему благодарен. Борек показал себя непримиримым, и его рапорт наверняка уже лежит в штабе батальона.

Борек сунул ему записку.

«Под мужеством, — прочитал Райдель, — я разумею то желание, в силу которого кто-либо стремится сохранять свое существование по одному только предписанию разума. Под великодушием же я разумею то желание, в силу которого кто-либо стремится помогать другим людям и привязывать их к себе дружбой по одному только предписанию разума».

Это было еще в Дании, когда Борек убедился, что Райдель не донес на него, избавил его от двух недель строжайшего ареста.

— Чепуха, — сказал Райдель. — Насчет великодушия — все это одна болтовня. Нет никакого великодушия и никогда не было.

— Но ты же проявил великодушие, — сказал Борек.

Лопнуть можно было от злости! Если бы этот чокнутый знал,

почему такое неслыханное нарушение дисциплины сошло ему с рук!

— Как раз эту фразу я читал, когда ты пришел, — сказал Борек.

— Это философия? — спросил Райдель.

— Да. В том числе.

— И ради этого вас посылают в университеты?

— Не совсем. Это, например, даже запрещено в университете.

— Запрещено? Почему?

— Потому что это написал один еврей.

— И ты читаешь книжку, написанную евреем?

— Да. Тебя это смущает?

— Покажи-ка ее мне!

Борек, заметно удивленный, порылся в кармане своего френча - значит, он всегда носил эту книжку с собой, — вытащил ее и протянул ему

(маленький томик, выпущенный издательством «Реклам», найденный им уже во время войны в букинистической лавке в Бреслау).

Хотя и с удивлением, но не подозревая ничего дурного - чокнутый есть чокнутый, — видно, надеялся, что он, Райдель, действительно заинтересуется книжкой, но он, даже не взглянув на эту философскую брехню и ни секунды не помедлив, двумя - тремя движениями разорвал книжонку в клочья и бросил в мусорный бак, стоявший поблизости.

— Свинья! — услышал он голос Борека.

Взглянув на него, он увидел слезы за стеклами очков.

Тогда он назвал его свиньей, а вчера подлым трусом.

— На евреев мне плевать, — сказал Райдель. — Не хочу просто, чтобы кто-нибудь пронюхал, что ты читаешь еврейские книжонки. — Он перечислил фамилии людей из их роты и добавил: — Они все в партии.

Он смотрел, как Борек снял очки, как с трудом подавил слезы.

— Приятель, — сказал Райдель, — за это тебя упекут в концлагерь.

Но Борек больше не издал ни звука и только глазел на стену барака в Мариагере, тупо, как может глазеть такой придурок, как он.

Поделиться с друзьями: