Вишнёвая смола
Шрифт:
Возвращается мой родной старший брат, и мы все вместе пьём газировку, и едим ананасные конфеты, и жуём очень вкусные засаленные сосиски в булке. Потому что Серёжка всего отщипнул по крошке и больше не захотел. То есть – не смог. Потому что он очень хотел, но не мог. И очень радовался, глядя как мы с моим родным старшим братом всё это лопаем. А малыш, который вовсе не малыш, а уже десятилетний, – и не захотел, и не смог, но тоже с нами радовался. И хотя противная, гадкая, жирнючая баба со входа «настучала», как мой родной старший брат сказал, врачам, но тот дядька, что заглянул к нам в палату, подмигнул Серёжке и громко и наигранно-строго сказал куда-то в коридор: «Ай-яй-яй!», потискал десятилетнего малыша за щёчку, проверил иглу, воткнутую в Серёжку и ведущую по каким-то трубкам к стеклянной перевёрнутой банке на палке (Серёжка сказал, что это называется «штатив». И не «банка на палке», а «капельница»). Дядька-врач оказался приятным, спросил, как меня зовут. Я ему сказала и спросила в ответ, как его зовут. Он сказал, что его зовут Даниил Фёдорович – врачей всегда зовут по имени-отчеству, безо всяких там «дядь» – такая у них, врачей, специфика (специфика – это что-то очень специальное в каждой специальности), и мы даже угостили его смолой. И он не что-то там профуфукал, как все взрослые, а, между прочим, с удовольствием сжевал кусочек! Я набралась храбрости и спросила
Я очень ждала Серёжку из больницы, и у меня даже в привычку вошло каждое утро, поздоровавшись с солнцем и поинтересовавшись его делами, произносить вслух так удачно и корректно придуманную мною молитву: «Здравствуй, дорогой товарищ Бог! Как твои дела? Дай, пожалуйста, Серёжке здоровья!» Про раба божьего я не говорила, хотя и помнила, что это правильно. Но что-то в этом правильном было неправильное – и это сам сказавший мне про правильное Даня понимал. Здороваться с солнцем и обращаться к товарищу богу я стала во дворе у Руслана Михайловича. Там было наиболее безопасно. В том смысле, что не было ни малейшей вероятности нарваться на двоюродного брата-дурака, других детишек или слишком правильных взрослых. А Руслану Михайловичу было всё равно, что я там бормочу под кустами малины. И ещё под кустами малины было куда удобнее, чем в церкви. Под кустами малины было светло и ничем таким необычным не пахло. Кажется, Руслан Михайлович относился ко мне, как к говорящему коту. Что, в общем-то, неплохо. Потому что своего одноухого кота он, кажется, любил куда больше людей. Людей он вообще не замечал. Так что на правах говорящего кота я иногда удостаивалась совместного завтрака с Русланом Михайловичем. Это был очень вкусный завтрак: огромный кусок мягкого ароматного чёрного хлеба, намазанный толстым слоем сливочного масла и щедро посыпанный сахаром. Сам Руслан Михайлович свой хлеб с маслом не посыпал сахаром. Ну и зря! А ещё мы пили из жестяных кружек. Я – кефир. А он – чифир. Руслан Михайлович так и свистел: «Деткам – кефиру, дядьке – чифиру!» Очень похоже. Но только по звучанию. Потому что мой кефир был белый и приятный. А его чифир – я как-то раз чуть попробовала, когда он отошёл в дом (завтракали мы на крыльце), – жуткая чёрная гадость. Я даже выплюнула тут же! И спросила его, как бы невзначай: «А твой чифир вкусный?» – «Мой чифир горький, но я пью свой чифир!» – насмешливо просвистел Руслан Михайлович. «А откуда у тебя твой рак гортани?» – спросила я на правах подружки у своего товарища. – «У меня-то понятно откуда и, главное, за что! А вот пацана почему так бог наказывает? Нет никакого бога, вероятно!» – на тональность ниже просипел Руслан Михайлович, и я поняла, что продолжать познавательную дискуссию не стоит, не то настроение нынче в том храме, куда я теперь регулярно заявляюсь со своим солнцепоклонничеством и нелепым подобием единобожной молитвы.
Прошло очень много времени – наверное, месяц. И я стала дожидаться Серёжку без особой страсти, потому что такая уйма времени – месяц! – многое стирает. Я успела влюбиться и разлюбиться ещё несколько раз. Несколько раз сильно и открыто повоевать с двоюродным братом-дураком. В результате чего, разумеется, именно я была объявлена во всём виноватой. Я даже нюхала ацетон у костра вместе с сыном художника с угла. И ещё у меня появилась манерная подружка с Офицерской, считающаяся в свои восемь лет первой красавицей округи. Она действительно была до отвращения нарочито-красива, и это вызывало моё глухое раздражение и желание выведать все секреты того мужского поклонения, которое доставалось этой тупой кукле от всех окрестных мальчишек. До роли фрейлины я не могла опуститься, поэтому делала вид, что она мне на самом деле интересна. Надолго меня не хватило. Ну и потом ещё меня стали отпускать на пляж вместе с моим старшим родным братом и его компанией. В общем, время летело незаметно. Так незаметно, что я и не заметила, как из дома напротив, где они снимали дачу, съехали беременная тётя Лена и её «молодой» Сашка. А мама и тётя Оля сшили себе по чёрному платью и куда-то пару раз в этих чёрных платьях уезжали, а возвращаясь, не обращали внимания на наши с двоюродным братом-дураком разборки, но только крепче обнимали нас. А моя бабушка несколько раз плакала и крестилась потихоньку гораздо чаще, чем раньше. А дедушка был ещё суровее и нелюдимее, чем обычно, и крыл матом (мат – это всякие такие слова, которые детям, разумеется, нельзя говорить) какой-то железный занавес, хотя во всех домах занавесей либо не было вовсе, либо были такие же тюлевые и плотные занавески, как у нас.
Мне было шесть – и я не заметила, что Серёжка умер.
Мне исполнилось семь – и я не знала, что его мать родила крепкого здорового сынишку. Дениса. Дениса Александровича.
Я
пошла первый раз в первый класс, и жизнь закрутила меня бесконечной чередой интересов, новых открытий и разочарований. Сумма знаний становилась всё больше. Понимание сути так и не приходило. Расслабляться было негде, да и некогда.Мы все выросли. И мой родной старший брат. И мой двоюродный брат-дурак. И, конечно же, я. Мы ссорились, мирились, становились безразличны друг к другу. Возникали какие-то дурацкие человеческие вопросы. А человеческие вопросы всегда дурацкие. Потому что одни и те же: недвижимость и отношения. И ещё – наше отношение к недвижимости. Мы сходились и расходились. И друг с другом, и с какими-то людьми противоположного пола, с которыми мы некоторое время делили жилплощадь, а потом эту жилплощадь делили. Я наблюдала, как горячая любовь – и моя, и ко мне – претерпевает изменения, мутирует. Я не понимала, что такое случилось с этой треклятой стволовой клеткой и как так могло получиться, что те, кто мне был дорог, – не так уж мне и дороги. И я не дорога им. Я спрашивала себя, что может быть важнее того, что кровь наша красна и течёт?.. Но не находила ответа, а лишь очередные разборки, частенько даже через суд. Я смотрела, как не важны становятся прежде важные люди и как не важна становлюсь для них я. Каким незначительным становится значительное и каким значительным на самом деле является то, что казалось малым и незаметным. Всё пустое. И не место, и не время…
В детстве я обожала свою тётку Ольгу. И – в моём детстве – она обожала меня. И вот спустя какие-то тридцать лет мы повстречались на судебном заседании. Если бы тогда, когда мне было шесть, кто-то сказал бы мне, что я встречусь с родной сестрой моей матери на судебном заседании – я бы не поверила. Нет, не так… «Не поверила» – не отражает. Это просто бы не поместилось в мой мир. Это было бы вне его категорий. Вне его маленькой детской несправедливости, нелогичности и непоследовательности. Вне понятий юного шестилетнего мира. Мудрого своей чистотой. Но в мои тридцать шесть мы с тёткой Ольгой встретились на судебном заседании. Мы судились друг с другом. Перед этим было много лет всякого, и я давно уже живу не в этом городе и даже не в этой стране. Но не об этом. Не сейчас…
Очередное заседание окончилось. Решение не было принято. Наверное, мы обе устали от бессмысленной вражды, и нам нужна была хотя бы временная передышка.
– Зайдёшь ко мне – выпить чаю? – буркнула моя шестидесятидвухлетняя тётка.
– Зайду. Отчего бы не зайти?
И мы пошли. Пешком. Здесь многое изменилось. Я давно здесь не была. Ничего не осталось от детства. Изменилась тётка. Изменилась я. Почти не изменились улицы по эту сторону трамвайного полотна. Совсем не изменилась только пыль.
Я шла и думала, что иду рядом с женщиной, которую когда-то очень любила. Иду рядом с женщиной, которая сшила мне моё первое роскошное девичье платье. Рядом с женщиной, которая, казалось временами, любила меня куда больше, чем родная мать. Я не хотела думать: «Как же так вышло?..» Я просто шла – и с каждым шагом становилась всё моложе, и моложе, и моложе… И мне снова стало шесть – ничто так не молодит, как то, что костёр жгут на том же углу, где и тридцать лет назад. Свежий пепел. Юная зола… И да не унесёт всех нас в многозначительный метафорический трагизм!
Много новых домов. Куда более богатых, чем те, что стояли тут три десятилетия тому. Дом бабушки-дедушки весь искорёжен, перепланирован, перестроен… Шрамы надежды предков на любовь потомков друг к другу. Рубцы взаимных претензий и скальпированные раны привязанностей. Но сейчас у нас ремиссия. Ремиссия… Ремиссия…
– Слушай, а помнишь тут, напротив, пару лет подряд снимала дачу семья? Ну, вы ещё с мамой постоянно сплетничали, мол, чего это молодой, красивый да ещё и небедный женился на старухе с больным ребёнком. Кажется, его звали Сашка, и он был на десять лет моложе её. Её звали Лена. И кажется, «старухе» тогда было ровно столько, сколько мне сейчас. Ну, в тот год, когда я её особенно помню. Она иногда разговаривала со мной. Выговаривалась, скорее. Жаловалась на то, чего взрослые не понимали. Или находили странным. Мне тогда было шесть.
– Как же не помню! – глаза тётки Ольги загораются азартом. Кажется, за прошедшие тридцать лет она изменилась куда меньше, чем я. Вероятно, за последующие тридцать лет я изменюсь гораздо меньше, чем изменилась за тридцать предыдущих. И это, кажется, тоже один из краеугольных человеческих законов.
Мы сидим с ней в доме. Веранды давно нет. Разрушена. Сразу после смерти дедушки. Сперва дед не оставил завещания. Потом завещания не оставила бабка. А после мой родной старший брат, которому родители оставили квартиру в городе… Чёрт, как мы все мелочны и незначительны! Мы не запоминаем действительно важное, но придаём какой-то чуть не сакральный смысл борьбе за ерунду, включая квадратные метры, которых нам и нужно-то по большому счёту – два, не больше. Хотя лично я приверженка кремации, и значит, от битв за квадратные метры свободна, как птица от налогов.
– Как же не помню! Отлично помню! Ленка была старше Сашки на десять лет. Но она была очень красивая баба! У неё были густые, длинные, светло-русые волосы. Огромные синие глазищи. Правильные черты лица. Фигура – и захочешь придраться – не к чему!
Тётка Ольга ещё долго описывает, какая была тётя Лена красавица. И какие тряпки у неё были заграничные, понятно откуда… И Сашка её любил безумно. От неё все мужики тащились, как будто у неё поперёк что было! Нынче тётка Ольга уже не стесняется в выражениях, описывая то, что у Ленки предположительно было поперёк. Понятно, мне уже давно не шесть. Тётка Ольга вообще возбуждена нашим перемирием, и вероятно, когда мы молча шли из суда сюда (забавная фонетика!), не я одна вертела в голове и, возможно, даже в сердце воспоминания о том прекрасном времени, когда нам было нечего и незачем делить, и мы любили друг друга, и казалось, что любые любови преходящи, но только не эта. Потому что это та самая затасканная и оттого не менее вечная любовь, которая кровь. Мы с ней – привои-подвои одной и той же стволовой ДНК, и как же так вышло?.. Чтобы не думать о том, как же так вышло, тётка Ольга вспоминает Ленку-Сашку вкусно и в подробностях.
– Серёжка умер в то лето? – прерываю я поток.
– Да. Её сын от первого брака умер в то лето, – тётка Ольга сразу понимает, о каком лете я говорю, хотя у меня их ещё было, лет в этом доме. – Там же целая трагедия была…
– Разумеется. Как же ещё может быть, когда умирает ребёнок?
– Нет. Хотя да… Но не только. Ленкин первый муж эмигрировал в Америку. Не в то лето, раньше. Ну, они все должны были раньше эмигрировать в Америку. Но тут у Ленки случилась безумная любовь с Сашкой – и она не поехала. И Серёжка, разумеется, тоже не поехал. Остался с матерью. Да его бы и не выпустили. Какая мать отпустит? Ему тогда было всего одиннадцать, когда у неё половые страсти-мордасти случились. А потом у её сына от первого брака…