Вишнёвая смола
Шрифт:
Кино оказалось ужасно страшное. Просто кошмар! В общем, японцы нашли в Японии какие-то окаменевшие яйца. И из этих окаменевших яиц динозавры и повылупились. И давай всех кусать-убивать. Даже лошадь. И одну тётеньку, которая была сперва голая (мама меня на такое кино точно не пустила бы, хотя я не понимаю, что такого взрослого в голой тётеньке? Взрослое есть в тётеньке, которая, там… ну, не знаю… может сама починить электродуховку, как моя тётя Оля, а в голой тётеньке ничего такого взрослого нет. На пляже голых маленьких детей – завались, и ничего в них взрослого нет, и не ищи, ни манной каши не сварят, ни гвоздь в стену не забьют – прям как мой папа, про которого мама, кстати, говорит, что ему бы только на тётенек смотреть, уж не знаю, на голых или на одетых, эта голая тётенька в кино была такая страшненькая и узкоглазая, что уж лучше бы оделась, не позорилась), а потом, уже в лифчике, расчёсывалась – тоже вылупленный из окаменелого яйца динозавр съел. Динозавров было два – летающий и бегающий. Люди на экране (все как один узкоглазые, потому что японцы. Хотя в японском мультике, что я однажды тут, в «Родине», смотрела, у всех были глаза размером с чайное блюдце. Ну мультики – то такое дело, кому чего не хватает – тот то и рисует. Японцам, вот, глаз не хватает, а Игорю с Советской Армии глаз вроде бы и хватает, а что его девица – кривляка, он не видит) тоже всё кино про «Легенду о динозавре» ходили, бегали, прыгали, падали в пропасти и ныряли под воду. А в конце динозавры – летающий и бегающий – друг с другом побились, а потом всех накрыло извержением вулкана. И конец совсем пришёл динозаврам снова. Зря только из своих окаменелых яиц вылупливались. А людям пришёл конец или не пришёл – непонятно. Девица узкоглазая вроде как падает в вулкан, а узкоглазый парень вроде как её за руку ловит. И на этом конец кино. Или, как говорил раньше сейчас уже мёртвый (у взрослых называется «покойный») Руслан Михайлович: «Кинэць кина, шукайтэ двэри!» Но вот тоже – такие враки это кино!
Но кино всё равно было страшное. Особенно когда этих, на морском велосипеде, съели. Да и потом. Вообще всё кино от начала до конца – жутко страшное. И не только тогда, когда динозавры всех уже едят. А и тогда, когда ты ждёшь, что динозавры всех съедят. А ждёшь ты этого всё кино про «Легенду о динозавре». Это по-английски называется suspense. Это меня Серёжка научил. Был у меня Серёжка, учил меня английскому, потому что сам учился, но Серёжка уже тоже умер. Потому что мне не везёт, и все, с кем я ни подружусь сильно-сильно, почему-то умирают. Или мне кажется, что я с ними и подружилась сильно-сильно, – именно из-за того, что они уже умерли. И значит, я никогда с ними не раздружусь и не поссорюсь, и они меня никогда не предадут, как постоянно предаёт меня мой двоюродный брат (но со своим двоюродным братом я и не дружу вообще, это наши родители говорят, что мы дружим, потому что им хочется, чтобы так было). Так вот, ещё живой Серёжка говорил, что этот сэспенс – это неизвестность, беспокойство, тревога и ожидание, и оно куда хуже horror (что значит «ужас»), потому что лучше ужасный конец, чем бесконечный ужас. Про ужасный конец и бесконечный ужас Серёжка так шутил. По-моему, это была грустная шутка. Но он её шутил. Так вот, про тот сэспенс Серёжка любил говорить: «Зэ квэсчэн из ин сэспенс!» – что по-русски значило, что «Вопрос ещё не решён!». А нерешённый ещё вопрос – он куда хуже уже съеденного динозаврами узкоглазого. Потому что ждёшь-ждёшь – съест динозавр или не съест?! Вынырнет ли нырнувший узкоглазый, или как? Вот этот вот сэспенс и был в том кино самым худшим, а вовсе не когда кровища лилась и визги визжались (причём люди в зале визжали громче, чем японцы на экране).
И вот мой родной старший брат, который из-за меня ночей не спал, пелёнки мне менял, гулять меня ходил в коляске (однажды даже забыл в Кировском скверике, потому что с пацанами в футбол заигрался, и домой пришёл без меня, а мама его как увидела без коляски, так глаза у неё и стали больше, чем в японских мультфильмах, и брат мой одной силой маминого взгляда в Кировском скверике быстрее мяча оказался, а со мной в коляске ничего не случилось, как спала себе во время футбола с пацанами, так себе и сплю без никого), манную кашу мне варил, в конце концов! – ноль на меня внимания во время просмотра мною неположенного мне по возрасту кино. А с другого бока чужой дяденька так охал и ахал, что страшнее тех динозавров, ей-ей! А брат меня даже за руку не взял. Всё свою Людочку обеими руками тискал, потому что она визжала. Вот как может взрослая девица визжать из-за кино? Ладно, даже если из-за живой мыши – это можно понять, хотя лично я мышей не боюсь. Но чего визжать из-за киношных динозавров?! Они же там, на экране. И если тебе так страшно – выйди из зала, и лично для тебя кино закончится. В общем, из-за этой великовозрастной Людочки я была лишена возможности побыть маленькой напуганной девочкой, и мне пришлось быть сильной и смелой и не бояться безо всякой братской руки чужого дяденьку справа и вообще всего этого японского сэспенса с хоррором!
А потом меня домой отвели. И Людочку брат пошёл провожать без меня. Ну, хорошо хоть домой отвели. Потому что я чуяла, что он вообще про меня забыл. Как тогда, в Кировском скверике. Да только и он ведь уже не пацан, да и я вовсе не в коляске, а уже ходящая и говорящая. Ну, и что значит «домой отвели» – до подъезда довёл, и всё. Хотя в подъезде темно и страшно, и раньше бы, до Людочки, он никогда бы одну меня в тёмный и страшный подъезд не пустил. Потому что я темноты боюсь. И потому что «мало ли что»! А теперь вот, с Людочкой, пожалуйста – топай, собственная родная сестра, в неизвестность сэспенса и мрак хоррора самостоятельно, потому что обе руки твоего брата крепко обвили змею по имени Людочка! А Людочка тогда с моими родителями знакомиться не захотела, хотя он предложил ей зайти к нам. Она не захотела – и вот я брошена на произвол судьбы. Захоти она – и, похоже, я была бы брошена в пасть любому динозавру, паче чаяния они бы тут, в наших мирных невулканических окрестностях, обнаружились. Брела я по лестнице и думала, что, наверное, нет у меня теперь старшего брата. И так успела всего себе надумать, пока прошла лестницу, – мы живём на первом этаже, и потому прошла я всего один пролёт, но скорость мысли у меня огромная! – что когда мама открыла мне дверь, я зарыдала. Вот так вот мама ещё больше не полюбила Людочку, так её ни разу ещё и не видев. Так что отчасти в маминой нелюбви к Людочке есть и моя вина.
Мама, когда я плачу, очень меня жалеет. И я сразу люблю её так сильно, что готова плакать до упаду и рассказывать маме всё-превсё. Даже то, чего не было. Особенно когда мама так заинтересованно спрашивает. Потому что мама – она обыкновенно спрашивает про что положено ровным таким «какположенным» голосом. Ну, там, про уроки, про поела, про надень шапку и, может быть, два-три слова про «с кем дружишь?». Такие мамины вопросы, они как бы из серии традиционных. А всё, что традиционно – неинтересно. Людочка и мои слёзы (я уже не говорю о жалобах на брата) – были нетрадиционными, и потому маме было страшно интересно. Мама не погнала меня спать, или делать уроки, или мыться. Мама начала меня жалеть, сварила мне макароны с сыром и стала выспрашивать про Людочку. Вот тут я ей не только всего понарассказывала, чего она хотела, но ещё и понавыдумывала. Потому что мне очень хотелось, чтобы мама сидела со мной на кухне и чтобы маме со мной было по-настоящему интересно, а не понарошку, как это обычно бывает с мамами. Я сказала маме, что я Людочке не понравилась и она наговорила мне всяких нехороших слов (хотя кроме того самого «Привет!» Людочка мне больше ничего и не сказала – до самого «Пока!» уже у подъезда), что мне было страшно в кино, и я плакала от этого самого страха (ну, не так уж мне и страшно было, и плакать среди чужих мне гордость не позволяет, и если бы я в кино отчего и плакала, то вовсе бы не от страха перед динозаврами, а от обиды, что нет мне братской руки в темноте и толпе). И так я маме как-то это жалобно рассказывала, что даже ещё раз заплакала совершенно искренне! Наверное, дедушка не зря говорит, что я хорошая актриса, потому что если я во что-то играю, то я – не играю, а живу. Правда, тут я не очень понимаю дедушку. Потому что когда я играю – я же тоже живу, а не умираю на время, разве нет? А тут я не играла! Возможно, вначале, когда мама меня пожалела и сварила мне макароны, я слегка и играла – в том смысле, что не совсем врала, а как бы слегка приукрашивала правду. Но когда я уже рассказала всё слегка приукрашенное, мне стало казаться, что это я ещё ту самую правду не докрасила. И Людочка меня на самом деле ненавидит и готова сожрать (уже ночью, когда я долго не могла уснуть, я подумала, что если бы Людочка меня на самом деле ненавидела и готова была сожрать, то я бы даже была рада. Куда радостнее я была бы, чем сейчас, когда Людочка меня совсем, похоже, и не заметила, как будто я не родная сестра её парня, а букашка какая-то незначительная!).
Мама меня кое-как успокоила и стала уже прям с каким-то не просто искренним, а даже хищным, как у того динозавра, любопытством расспрашивать, какая она, та Людочка. Я сказала, что Людочка – плохая. Однозначно плохая. Плохая и точка! Но мама мне сказала: «Да нет! Я имею в виду, какая она внешне. Ну, с виду. Красивая? Какого роста? Какого цвета у неё глаза и волосы?..» Ну, и всё такое. Я не очень помнила прямо вот в таких, какие нужны были маме, подробностях, потому что ну сколько мы с той Людочкой виделись? Вот тот секундный «Привет!»? И сперва так маме и сказала, что ничего я не увидела и ничего не помню. Но мама мне не поверила и сказала: «Ну уж прям!..» И стала настаивать. И пришлось что-то наврать про то, что Людочка уродина. Хотя в общем и целом мне показалось, что она скорее красивая, чем уродина. Но, конечно же, однозначно не в моём вкусе! Потому что мне нравятся голубоглазые блондинки. Мне нравится, чтобы у женщины глазища были как море, а волосы – как лён. Я сама в таких вот цветах решена, как говорит папа, и потому, наверное, мне такие женщины и нравятся. А у Людочки что с глазами, я не рассмотрела, ну, кроме того, что туши у неё на ресницах был, поди, целый килограмм, но вот волосы у неё были тёмные. Это точно. Тёмные и кучерявые. В мелкую кучеряшку. «Всё ясно! Ещё и жидовка! Старая, из деревни и жидовка!» – сказала мама, и на этом наши с ней кухонные посиделки были закончены. Мама почему-то разозлилась, сразу перестала меня жалеть и послала спать, крикнув вслед: «Ты уроки-то хоть сделала?!» – как будто я хоть когда-то их не делала.
Вот я ночью и ворочалась туда-сюда и никак не могла уснуть. Потому что и за себя было обидно, и перед старшим братом неудобно, потому что уж сильно я как-то всё это маме расписала вовсе не в мажорных тональностях. И даже Людочку на пару мгновений стало жалко, потому что «старая, из деревни и жидовка!».
Людочка как-то сразу скрючилась и стала такой бедненькой и такой несчастненькой, что я даже всплакнула и как-то незаметно уснула. Во сне моя мама была летающим динозавром, а Людочка была динозавром бегающим. Они всё время бились друг с другом, по дороге откусывая то головы, то ноги и лошадям, и даже маленьким собачкам. Папа, одетый как для ныряния – то есть аквалангистом, – мылся с голой японской тётенькой в душе, хотя зачем аквалангисту душ? А я сама очень долго и совершенно бесконечно падала в жерло действующего вулкана, протягивая быстро отрастающую руку брату. А мой старший брат сидел у жерла вулкана, пригорюнившись, и мою руку или не замечал, или же намеренно не желал мне протягивать свою, потому что врушкам даже родные братья не протягивают руки. И вот когда рука у меня была уже длиной в десять километров, не меньше! – а сама я всё падала и падала в совсем не горячий, хотя и жидко-красный вулкан, я услышала:– Вставай, соня, в школу опоздаешь! Я приготовил тебе на завтрак твою любимую комкастую манную кашу!
И рука у меня сразу стала нормальной длины, и я проснулась, и сразу обняла своего родного брата, и стала горько-горько плакать (ну, потому что знала, что родителей уже нет дома, они уже ушли на работу, при них бы я не позволила себе так искренне испугаться и расстроиться). И он тоже меня обнимал и просил прощения, что вчера, дурак, не догадался дать мне руку во время кино, потому что мне, наверное, было страшно. Ну а я у него просила прощения за то, что наговорила маме вчера вечером всякого и про него, и про его Людочку, потому что сильно на него обиделась (я плакала, и потому у меня получалось вот так вот: «Аби-и-и-и-идила-а-а-а-ась!!!»). А мой брат меня только крепче обнимал и говорил, чтобы я не брала в голову дурного, потому что нашей маме и говорить ничего не надо – у неё у самой фантазия ого-го, и я тут совершенно ни при чём. В общем, мы помирились, позавтракали и пошли. Я – в школу, а мой брат – в институт. А домой он ночевать ради меня пришёл, между прочим! Потому что он жил в основном у бабушки. И это не он мне сказал. Я сама догадалась.
А мама с тех пор стала брата доставать фразочкой: «И когда же ты нас познакомишь со своей Людочкой?!» И она так говорила это (особенно вот это «Люу-у-у-у-дочкой»), что сразу становилось ясно, что брату всё сильнее и сильнее не хочется знакомить «нас» в виде мамы – с Людочкой. Папе, по-моему, было совершенно всё равно, знаком он с Людочкой или не знаком. (Когда они всё-таки познакомились, папе Людочка скорее понравилась, чем нет. Потому что он сказал потом: «У неё очень хорошая фигурка!» – после чего получил от мамы по полной за всё про всё, хотя всем было понятно, что получил папа именно за то, что у Людочки хорошая фигурка.) В общем, всё равно мама скорее скорого с Людочкой познакомилась, потому что однажды утром поехала не на работу, а прямо к бабушке и дедушке, и там и познакомилась с Людочкой. Потому что Людочка уже куда чаще жила там же, у наших с братом бабушки и дедушки, чем у себя в общежитии. Знакомство, как сказала позже моя тётя Оля, нельзя было назвать ни томным, ни светским (томное – это такое вежливо-жеманное, а светское – это прилично-культурное). Мама ворвалась знакомиться с Людочкой прямо к брату в комнату, даже не постучав. А брат и Людочка ещё спали, причём рядом (то есть – вместе) на его кровати. И Людочка была совсем голая, как та японская узкоглазая тётенька в душе из кино про «Легенду о динозавре». Я тёте Оле сказала, что, наверное, мама рассердилась из-за того, что спать голой, без пижамы, негигиенично – и моя тётя Оля долго смеялась такой моей версии про мамину сердитость. Тётя Оля частенько бывает очень весёлая. Особенно когда долго не приходит её злая обэхээсэс и не мешает тёте Оле приносить домой шоколад, коньяк и какао-масло. Человек с шоколадом, коньяком и какао-маслом гораздо веселее человека без шоколада, без коньяка и без какао-масла. Иногда ещё она приносит мармелад из агар-агара в виде больших красивых рыб и птиц. Это очень правильный и очень вкусный мармелад. Потому что он не посыпан сахаром. И потому что он настолько удивительно кисло-сладкий, каким никогда не бывает приторный до отвращения мармелад из магазина. Я режу больших красивых рыб и птиц острым ножом на тоненькие пластинки и балдею, запивая их несладким чаем. Это одно из самых больших моих жизненных удовольствий – этот мармелад из агар-агара. Поэтому я тоже не люблю обэхээсэс, который мешает тёте Оле приносить его домой. Такого мармелада в магазинах вообще не бывает, тётя Оля говорит, что это потому, что мармелад из агар-агара делают только на экспорт (на экспорт – это за границу, чтобы они там знали, что у нас самый лучший в мире мармелад, хотя у нас его в магазинах и нет; вот потому-то – из-за заграницы – за этот мармелад злая обэхээсэс вообще звереет и дерёт с тёти Оли три таксы; вообще-то таксы – собаки мирные, но у обэхээсэс таксы, наверное, какие-то специально злые, а если специально разозлённых такс ещё и три сразу, то это наверняка не поздоровится, потому тётя Оля не рискует, и счастье резать самый замечательный на свете мармелад выпадает редко, впрочем, потому оно и счастье).
В общем, Людочка стала «враг народа» – как сказал дедушка. И «шалава подзаборная» – как всё время кричала про неё мама. Хотя папа косился на маму и говорил: «Ну, не при ребёнке же!» Это, значит, не при мне. Так что как они без меня её называли – не знаю. А Людочка теперь частенько у мамы бывала не только вот так, язвительно: «Люу-у-у-удочка!», но ещё и очень резко, коротко и зло: «Людка!»
Но всё равно скоро всё наладилось. И Людочка, несмотря на то что старуха, из деревни и жидовка, стала частенько бывать и у нас дома и практически поселилась у бабушки с дедушкой. Потому что мама очень любила моего старшего брата, и он ею «вертел, как цыган солнцем», как говорил дедушка. Хотя я ни разу не видела, чтобы какой-нибудь цыган вертел солнцем. Но понимала, что даже если бы мой старший брат влюбился бы в динозавра, то мама бы свыклась и приняла. Потому что сын. Но, с другой стороны, я так же понимала, что даже если бы Людочка не была старой, из деревни и жидовкой, а была бы голубоглазой, светловолосой и француженкой из Парижа, как Анжелика из фильмов про «Великолепная Анжелика», «Анжелика, маркиза ангелов», «Неукротимая Анжелика», «Анжелика и король» и «Анжелика и султан», то мама её всё равно бы терпеть не могла. Хотя в кино про Анжелику мама любила ходить и говорила, что Мишель Мерсье очень красивая женщина. Хотя обычно мама про женщин такого вообще никогда не говорила. Мама считала, что она похожа на Мишель Мерсье, то есть – на Анжелику, вот только муж у неё не задался, да и султаны с королями все за границей, а у нас их ни в магазинах, ни днём с огнём. Я бы не сказала, что мама похожа на Мишель Мерсье – то есть на Анжелику, – потому что у мамы ни таких платьев, как у Анжелики, ни таких украшений, как у Анжелики, ни такой причёски, как у Анжелики. И никакие пираты маму никогда не крали и нигде маму не продавали за бешеные деньги. Мама сама покупала на рынке продукты за бешеные деньги (как она сама говорила), и не было у мамы ни служанок, ни любовников, а был только папа, который совсем, прямо скажем, не Жоффрей де Пейрак, а самый обыкновенный папа, хотя и не пьёт, как тёти-Олин дядя Коля. Спору нет, конечно же, мама у меня красивая. И я на её месте никогда бы не вышла замуж за такого обыкновенного папу, как мой. Я бы лучше подождала, чтобы меня пираты украли. Кстати, однажды, когда мама накрасила глаза, как Людочка, и навертела на себя кусок шифона, купленный тёте Оле в подарок на платье, она стала похожа на Анжелику. Я так маме и сказала. Мы тогда с ней только вдвоём дома были, и мама была в хорошем настроении, что бывает редко. Она даже сама с собой выпила вина, чего не бывает никогда. И после этого накрасилась и навертела на себя кусок шифона. Я ей тогда и сказала, что она похожа на Мишель Мерсье. То есть – на Анжелику. Мама повздыхала в зеркало и сказала, что один дяденька ей тоже такое сегодня сказал. А потом ещё повздыхала и пришла в своё обычное настроение – плохое. И сказала мне своим обычным неинтересным голосом, чтобы я шла делать уроки (давно сделанные!), и что всё это глупости, и нечего шило на мыло менять… После чего снова свернула тёти-Олин шифон до дня рождения и положила его в шкаф, пошла в ванную комнату и там умылась. И стала готовить котлеты. И вечером поругалась с папой. Как обычно – просто так. Просто так – потому что стала ему говорить, что ни платьев у неё, ни украшений, хотя зарабатывает она в три раза больше папы. Я считаю, что эта ругань из-за просто так. Потому что если зарабатываешь в три раза больше – так и покупай себе в три раза больше, а не трать все свои деньги на мясо для котлет. Котлеты с хлебом куда вкуснее мясных. Но эта история не про мамины котлеты, а про моё предательство. Про моё предательство и про Людочку моего брата.
Людочка была, кстати, совсем не такая уж и старая, а всего на два года моего брата старше. Мне казалось, что в их, брата и Людочки, уже достаточно взрослом возрасте это уже не имеет такого значения, как имело бы, будь ей уже два, а его не будь ещё вовсе. Ему было восемнадцать, а ей – двадцать. И значит, ещё через десять лет ему будет двадцать восемь, а ей – тридцать. И они будут уже настолько одинаково старыми, что никто и не заметит, что она его старше на два года. Родители моего уже мёртвого (или как говорят взрослые – а я никак не привыкну так говорить, потому что не понимаю этого слова, – покойного) Серёжки были вообще один другого на десять лет старше (а его папа – так и вовсе был ему не родитель, а просто папа) – так и то никто этого не замечал, кроме моей мамы и тёти Оли, которые про то, что тётя Лена на десять лет старше своего мужа Сашки, замечали при каждом удобном случае друг с другом за чаем. Ещё оказалось, что Людочка не из какой не из деревни, а из Черновцов. Черновцы – это город. И ещё она не жидовка, а еврейка. И если отвлечься от того, что Людочка лично мне тоже не нравилась по целому ряду причин, то она была по-честному красивая. Просто другой, не голубоглазо-светловолосой красотой. У неё были карие глаза и очень густые, очень кучерявые тёмные волосы. И мой дедушка говорил, что Людочку должны были звать Рахиль. Потому что у неё канонический (то есть правильный, как правильная манная каша) иудейский лик.