Вкус жизни
Шрифт:
А участвовать в набегах на чужие сады и огороды категорически отказывалась. «Мне было бы неприятно, если бы кто-то отряс мою любимую яблоньку или вытоптал грядки, на которых мы с бабушкой целое лето «пахали», – говорила она, упрямо отвернув от меня свое раздраженное лицо. – Я сразу представляю, как чужая бабушка, увидев безобразие в саду, охнет, опустится на ступеньку крылечка, уронит свои тяжелые руки на колени – и так ей будет горько и обидно». Она всегда чужие беды примеряла на себя и жалела людей. Может, поэтому никаких ее серьезных проказ моя память не сохранила. В ней не было обычной детской бесшабашности, безоглядности, легкости. Она не умела мстить, ненавидеть. Могла только сочувствовать или не любить.
Мне казалось, что она малость отмякла душой,
А как она в редкие минуты свободы была благодарна чуду жизни, как радовалась солнцу, дождю, хрустальному воздуху, как наслаждалась брызгами воды! Я чувствовала ее тесный контакт с природой, которая помогала ей раскрепоститься. Ее душа в эти моменты открывалась миру, и она была такая нежная, ласковая и такая счастливая! Ей хотелось радостно жить, искренне восхитительно мечтать. Она, сама того не замечая, говорила в рифму что-то нежно-восторженное, прелестное, и я в эти минуты не позволяла себе ее прерывать. А дома постоянное подчинение выливалось у нее в грустно-горестное осознание себя ночью, на бумаге. И в нем она не терпела постороннего вмешательства.
…Помню день рождения Лены. В школе ее все поздравляли, за уши драли. Хохоту было! Шла она домой не спеша, опьяненная радостью, восхищенная прекрасной погодой, дышала всей грудью, песню какую-то напевала. И я радовалась за нее. Вдруг остановилась и говорит мне, что хоть раз в году имеет полное право никуда не торопиться. А тут ее бабушка из-за плетня кричит, руками машет, домой зовет. В голосе Лены слезы: «У меня же праздник…». Бабушка просит: «Коровушка отелилась, теленочек замерзает в сарае. Сегодня, как нарочно, минус десять. Помоги, детка, одной мне его в хату не затащить». Глянула Лена на меня грустно и молча пошла домой.
…Ленин восторженный образ поселился в моей памяти и уже не позволял находиться там тому другому: грустному, безнадежно-тоскливому. Но я знала, что за всей этой смелостью, уверенностью, бесшабашной бравадой или внешним спокойствием все равно скрывались сомнения и неуверенность и что все равно она часто замыкалась, отрезая себя от внешнего мира, казавшегося ей очень неправильным.
…Один раз иду я в магазин. Гляжу, Лена стоит с бабушкой в своем дворе за плетнем с истерзанным, заплаканным лицом. Та выговаривает ей за что-то насчет отца и, повторяя свои наставления, приглаживает на ее затылке разлохмаченные патлы. А она, терпеливо и уважительно слушает, не поднимая глаз, смущенно бормочет что-то невразумительное, и фартук, который она теребит в руках, темнеет от слез. Я так и застыла от удивления. Такая ершистая и вдруг… За что ей бабушка пеняла? Чему же я стала немой свидетельницей?.. Осторожно, чтобы не выдать себя и не выглядеть в глазах Лены идиоткой, я отошла от плетня… Умела бабушка подбирать ключик к ее поведению и настроению. Мать к ней боялась прикоснуться. Между ними всегда стояла стена непонимания. Отец вообще ее игнорировал.
Как-то открылась: «Глаза у бабушки к вечеру в темных провалах, взгляд тяжелый, стылый. Видно, сильно болеет, но молчит, терпит, поблажек ни в чем не просит, сама справляется. Нет, чтобы вытребовать. Мать – дочь ее – за своей работой совсем махнула на нее рукой. («Свои проблемы еле успевает разгребать. Вся во власти нервов». Так моя бабушка говорила.) Вот и помогаю ей во всем, не отлыниваю, угадываю каждое ее намерение и бегу выполнять. Ведь она каждый божий день в пять часов поднимается корову доить, а я дрыхну
до семи. Я бы тоже вставала ни свет ни заря, да на уроке боюсь заснуть. Стыда ведь не оберешься. Перебарывать сон под монотонный голос учительницы очень трудно, получается только, когда вожусь по хозяйству… Жалею я бабушку, потому и слушаюсь.Вот обедаем мы раз с братом и сестрами, суп молочный едим. Высунули изо рта макаронины, представляемся курящими. И такие мы довольные собой! «Не играйте едой. Грех. Так и разбирает вас за столом!» – возмутилась бабушка. Я не обиделась. Сама знала, что такое голод, и слышала, как бабушка горбатилась за кусок хлеба. Но и подурачиться хотелось. Дети ведь еще»…
И ведь до сих пор хранит бабушкин ситцевый, белый головной платок с голубой каймой. Старенький такой, линялый…
А у меня «лекции» моей бабушки в одно ухо влетали, в другое вылетали, ничего не проясняли. Я умела подыграть, чтобы она отстала. Цель достигнута, я довольна. Чего еще надо? С матерью я считала за благо понуро отмалчиваться. Она и врезать могла. А это тебе не фунт изюму. Мне за глаза ее нотаций хватало.
…А как-то увидела Лену рядом с обидчиком. Взвилась она не на шутку. Кровь бросилась ей в лицо. На мгновение глаза зло сверкнули. В ее тихом яростном голосе было столько сдержанной силы, что он ушел. Побежал, опасливо оглядываясь. Не пустилась она за ним вдогонку, только презрительно фыркнула. Мальчишка не отличался особым умом, а тут сообразил, что в такой момент с ней лучше не связываться, иначе ему несдобровать. И я поняла, что защищая себя или кого-то другого, ей дорогого, она могла и ударить.
Потом она на самом деле научилась защищать подружек. Городской задохлик, милая мордашка, ясный, открытый, простодушный взгляд создавали впечатление слабости и безволия. От нее не ожидали получить сдачи. Вот тут-то и крылась заковыка: ловились чужие мальчишки на ее бесхитростность и якобы незащищенность. Подобный обманный маневр для мальчишек – ее коронный номер, но не преднамеренный.
Она не визжала, как многие девчонки. Действовала молча, спокойно, не опускалась до оскорблений и унижений. Не терпела улюлюканья. Из ее цепких жилистых рук вырваться было невозможно. (Не могла она себе позволить быть посмешищем.) Как в тиски брала запястья нападавшего и жестко спокойно смотрела в упор... Она никогда не плакала от боли.
Это быстро подняло ее на вершину подростковой иерархии. Лично меня удивляла не сила – тут все ясно: ежедневные тренировки если не с топором, то с лопатой или с десятками ведер с водой, с цементным раствором творили свое надежное дело, укрепляли здоровье,– а ее недетское бесстрашие и стойкость. А вот от обиды могла расплакаться… и очень даже легко.
(Инна чуть не расхохоталась вслух, вспомнив вдруг выпученные от изумления и страха глаза подвыпившего назойливого молодого человека, попытавшегося в порыве неукротимого вожделения позволить себе на ходу слегка приобнять Лену за плечи. А она спокойным движением отвела игривую руку и резким толчком препроводила нахала к стене выставочного зала, в который мы направляли свои стопы, притом так, что тот влип в нее, как приклеился. Мутные глаза его зло полыхнули. Но Лена еще крепче притиснула его и, мгновенно подложив ладони под нижнюю челюсть, крепко прижала его голову к шершавой поверхности фигурной панели и… медленно демонстративно подняла колено для удара.
Наверное, любвеобильный ловелас-неудачник сумел оценить железные тиски нежных ручек моей подруги. Он быстро протрезвел и, поняв с кем имеет дело, как бы шутя поднял руки кверху, демонстрируя свое поражение. А я испугалась, что выцарапает Лена зенки обидчику, и не была готова соответствовать «торжественности момента». Пронесло. Не слышала я, что Лена шепнула молодому человеку на прощание, но через стеклянную входную дверь я видела, что он еще долго стоял столбом, «изучая» выносную афишу, призывающую ознакомиться с масштабной экспозицией шедевров столичного художника, и все колупал, колупал свой наморщенный непосильными мыслями низенький лоб… А было тогда нам с Леной за сорок. Я приезжала в то лето к ней в гости.)