Вкус жизни
Шрифт:
Дядя Гоша шел, широко расставляя ноги и выставляя в стороны острые локти, как это делали новорожденные цыплята в коробке, куда их помещала бабушка обсушиться. Выглядел он неловким и нелепым, но что-то удерживало меня от смеха. Во мне почему-то нарастала тягостная непонятная тревога. Вдруг он забеспокоился и суетливо, мелко-мелко переступая, направился к газону. Его еще больше закачало. Я догадалась: боится падать на асфальт, земля все-таки мягче… Упал, неловко скорчившись.
Я никогда раньше не видела кончины, но почему-то догадалась, что сейчас на моих глазах умирает человек. Детская паника сменилась недетским ужасом. Я остановилась, чувствуя, что следующий мой шаг к нему уже не нужен. Поздно. Ему уже не поможешь. И все-таки подскочила, схватила за руку. Еще
– Люди! Скорую! – заорала я, придя наконец в чувство.
Мальчик, по всей видимости, школьник-старшеклассник, поддернув плечом тяжелую сумку, метнулся к телефону-автомату. Я продолжала сидеть на коленях, не в силах сдвинуться с места. Мое тело мгновенно ослабло, как от болезни. Вокруг нас толпились набежавшие откуда-то люди. Они тихонько переговаривались между собой. Кто-то трогал больному пульс на запястье, кто-то поднимал веки. Какой-то ребенок, не поняв происходящего, не к месту хихикнул. Женщина в струящемся длинном платье вытолкнула его из круга.
А дядя Гоша лежал на животе, неловко подвернув под себя правую ногу и выставив локтями вверх свернутые руки-крылья, будто делал слабые тщетные попытки взлететь. Сразу осунувшееся лицо смотрело в мою сторону полуприкрытыми неподвижными глазами. Оно, как всегда, ничего не просило…
Зачем-то вспомнился мой вопрос отчиму: «Вы воевали и все знаете. Американцы лучше немцев?» Он криво усмехнулся, и я сразу все поняла. Взгляды и мимику взрослых я понимала лучше слов. Слова могли лгать, изворачиваться, быть неточными…
Поддавшись неожиданно накатившей на сердце тяжести, я откинулась навзничь на траву, закрыла лицо руками и взвыла громко и горестно. Наверное, в этом бессловесном плаче слышалось людям что-то смутное, может, до конца не представляемая детская невнятная просьба к кому-то для нее по-настоящему еще не существующему… Вдруг услышала свой собственный голос и, словно испугавшись чего-то, умолкла, и уже только тихонько всхлипывала… Это была моя вторая утрата… И этот меня оставил. Навсегда…
Почему плакала? Я не успела полюбить этого нескладного беззащитного человека, а может, – останься он в живых – так и не полюбила бы, но мне было очень жаль его. Ему было пятьдесят два, мне – десять. Явился как бы ниоткуда и ушел в никуда… и все же оставил болезненный, чувствительный след. Может, я не только его, но и себя жалела. Тогда эта трагедия притушила многие мои детские обиды. И в жизни нашей семьи надолго наступило затишье… А я перестала на лето приезжать к матери в город. Лена сразу все поняла. Другие понимали лишь какую-то малую часть меня, а вот Лена – доподлинно и полностью».
Накрыла меня сегодня горячая волна воспоминаний детства…
…Зато взрослую Лену, я думаю, никогда не одолевал страх того, что не приживется на новом месте, потому что, наверное, не держал ее, как многих дом и постоянное желание в него вернуться. Кто ее ждал, кто в ней нуждался? Разве только бабушка. Но та сама там была словно не на месте, будто не родная. Вроде как по необходимости… Способность приживаться – слишком малая компенсация за отсутствие любви.
А может, эта старая хата, где прошло несколько лет ее жизни, именно из-за бабушки стала ей родной? Ведь она хранила в себе заботы, беды и радости ее школьного детства. Она помнила ее первую счастливую наивную влюбленность, слезы разочарования в людях, первое осмысленное понимание ценности человеческого ума, надежности, трудолюбия. И много еще чего…
Ведь говорила же, что больше нигде не испытывала того покоя, который окутывал ее в хате, когда оставалась в ней одна, вольная в своих желаниях фантазировать, слушать по радио музыку и не думать ни о чем грустном. Могла без страха вбирать в себя остатки звуков усталого дня, благодатную тишину вечера и мечтать, мечтать… Это только кажущаяся сродненность
со студенческим общежитием может постепенно исчезать, потому что в нем не оставались те, кто тебе стал дорог. Все со временем разлетались. И то ведь какой глубокий след оставило! Долго еще трепетала душа при одном упоминании о нем……Вот и провела я прямую линию от Лениного непонятного грустного детства до взрослой жизни. Непрерывную? Скорей всего, пунктирную. Или изобразила что-то типа азбуки Морзе с черточками разной длины. Где точки – там уверенное знание, где пробелы – там невозможность понять и предпринять осмысленные действия. А отрезки прямых и есть те самые случаи из жизни, о которых рассказывала мне Лена.
Линия жизни не бывает прямой. Она – из непредсказуемых зигзагов. Только время жизни не повернешь вспять, можно только изменить скорость ее истечения. Всякому известно, что когда чего-то ждешь, время тянется мучительно долго. Мое время идет только в связи со мной, а для других оно течет иначе, согласно их мироощущению и даже настроению. Для кого-то оно проскакивает поездом без тормозов, для кого-то тянется улиткой. Скорость течения времени разная в течение года и даже в течение одного дня. Избежать однонаправленности времени можно только воспоминаниями. Тут возможны скачки, перебежки, повороты на сто восемьдесят градусов…
Воспоминания Инны хаотичны, стремительны и немного печальны… И промелькнули они быстро-быстро, как фильм в ускоренном режиме при перемотке пленки.
Каждая о своем…
Женщины молчали. У каждой перед глазами стояли свои прекрасные или опасные моменты жизни. Кире припомнились первые очень тяжелые роды, счастье появления сына. Жанна смотрела в окно, и в ее глазах почему-то блестели слезы. Лера вспомнила их с Леной беседы в МГУ. Она к ней в гости приезжала. Лена еще не привыкла к новому коллективу, очень грустила, и поэтому, найдя в ней понимающего человека, делилась глубоко личным.
«В раннем детстве я часто была грустна и одинока. Постоянно находилась в ожидании чего-то непонятного, неосознаваемого, в смысле доброго, злого или печального. Томимая этими чувствами, в лесу, парке, во дворе одна подолгу сидела в темноте, пытаясь что-то осмыслить, до чего-то докопаться своим несформированным детским умишком. Не любила шумных игр, пустых разговоров, не несущих информации. Пыталась нырнуть в глубину жизни, выудить оттуда что-то хорошее, близкое моему чувствительному сердцу. Вспоминала теплые моменты общения с детьми и взрослыми. Любила подолгу смотреть на людей, слушать их речь, проникать в смысл.
Иногда меня занимали травинки, жучки, облака, ветер. Я прислушивалась к его порывам, подставляла ему руки, лицо, чтобы лучше почувствовать. Запахи вдыхала, разделяла на составляющие, радовалось. Ходила медленно, задумчиво, будто присматриваясь, прислушиваясь к жизни вокруг себя, готовая в любой момент защититься, скрыться, исчезнуть из поля зрения неприятного. Лишь иногда бывала порывистой. Не сказать, что была пуглива. Нет. Просто все вбирала в себя и мало выплескивала. Душа была открыта миру, но не людям. Природа всегда радовала во всех проявлениях. Я улыбалась солнцу, облакам, цветам...
Люди часто печалили, раздражали грубостью, несправедливостью, непорядочностью. От них я ждала беды и боли, их страшилась, избегала. Каждый жестокий случай безжалостно резал по сердцу, оставляя долгий болезненный след, заставлявший прятаться в глухую скорлупу неверия, нежелания общаться. Я представляла, что их, этих плохих, для меня уже нет. Отворачивалась, прикрывала глаза, проходя мимо. Мне даже казалось, что притуплялся слух и другие ощущения, когда я находилась рядом с людьми, обижавшими меня или моих друзей. Никто не учил меня этому. Моя натура всегда выбирала доброе, светлое, красивое. Может, у всех детей так. Не знаю… Это потом, немного повзрослев, дети по-разному отвечают на зло взрослых: кто звереет, кто приспосабливается, хитрит, юлит, а кто отгораживается. Выбирают, кому что ближе или проще.