Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Сейчас уже нельзя отменить закон, запрещающий винную продажу, так как это невыгодно прежде всего торговцам вином. А таких купцов и посредников — армия — один на каждые пятьсот человек. Такая долларовая база делает многие, далее очень тонкие нюансы американской жизни простенькой карикатурной иллюстрацией к положению, что сознание и надстройка определяются экономикой.

Если перед вами идет аскетический спор о женской красе и собравшиеся поделились на два лагеря — одни за стриженых американок, другие за длинноволосых, то это не значит еще, что перед вами бескорыстные эстеты.

Нет.

За длинные волосы орут до хрипоты фабриканты шпилек, со стрижкой сократившие производство; за короткие волосы ратует трест владельцев парикмахерских, так как короткие волосы у женщин привели к парикмахерам целое второе стригущееся человечество.

Если дама не пойдет с вами по улице, когда вы несете сверток починенных башмаков, обернутых в газетную бумагу, то знайте — проповедь красивых свертков ведет фабрикант оберточной бумаги.

Даже по поводу такой сравнительно беспартийной вещи, как честность, имеющей целую литературу, — даже по этому поводу орут и ведут агитацию кредитные общества, дающие ссуду кассирам для внесения залогов. Этим важно, чтобы кассиры честно считали чужие деньги, не сбегали с магазинными кассами, и чтобы незыблемо лежал и не пропадал залог.

Такими же долларными соображениями объясняется и своеобразная осенняя оживленная игра.

14 сентября меня предупредили. — снимай соломенную шляпу.

15-го на углах перед шляпными магазинами стоят банды, сбивающие соломенные шляпы, пробивающие шляпные твердые днища и десятками нанизывающие продырявленные трофеи на руку.

Осенью ходить в соломенных шляпах неприлично.

На соблюдении приличий зарабатывают и торговцы мягкими шляпами и соломенными. Что бы делали фабриканты мягких, если бы и зимой ходили в соломенных? Что бы делали соломенные, если бы годами носили одну и ту же шляпу?

А пробивающие шляпы (иногда и с головой) получают от фабрикантов на чуингам пошляпно.

Сказанное о нью-йоркском быте, это, конечно, не лицо. Так, отдельные черты — ресницы, веснушка, ноздря.

Но эти веснушки и ноздри чрезвычайно характерны для всей мещанской массы — массы, почти покрывающей всю буржуазию; массы, заквашенной промежуточными слоями; массы, захлестывающей и обеспеченную часть рабочего класса, ту часть, которая приобрела в рассрочку домик, выплачивает из недельного заработка за <фордик» и больше всего боится стать безработным.

[1925–1926]

МЕКСИКА

О, как эта жизнь читалась взасос! Идешь. Наступаешь на ноги. В руках превращается ранец в лассо, а клячи пролеток — мустанги. Взаправду игрушечный рос магазин, ревел пароходный гудок. Сейчас же сбегу в страну мокассин — лишь сбондю рубль и бульдог. А сегодня — это не умора. Сколько миль воды винтом нарыто. — и встает живьем страна Фениамора Купера и Майн-Рида. Рев сирен, кончается вода. Мы прикручены к земле о локоть локоть. И берет набитый
«Лефом»
чемодан Монтигомо Ястребиный Коготь. Глаз торопится слезой налиться. Как? чему я рад? — — Ястребиный Коготь! Я ж твой «Бледнолицый Брат». Где товарищи? чего таишься? Помнишь, из-за клумбы стрелами отравленными в Кутаисе били мы по кораблям Колумба? — цедит злобно Коготь Ястребиный, медленно, как треснувшая крынка: — Нету краснокожих — истребили гачупины с гринго. Ну, а тех из нас, которых пульки пощадили, просвистевши мимо, кабаками кактусовый «пульке» добивает по 12-ти сантимов. Заменила чемоданов куча стрелы, от которых никуда не деться… — Огрызнулся и пошел, сомбреро нахлобуча вместо радуги из перьев птицы Кетцаль. Года и столетья! Как ни косйте склоненные головы дней, — корявые камни Мехико-сити прошедшее вышепчут мне. Это было так давно, как будто не было. Бабушки столетних попугаев не запомнят. Здесь из зыби озера вставал Пуэбло, дом-коммуна в десять тысяч комнат. И золото между озерных зыбей лежало, аж рыть не надо вам. Чего еще, живи, бронзовей, вторая сестра Элладова! Но очень надо за морем белым, чего индейцу не надо. Жадна у белого Изабелла, жена короля Фердинанда. Тяжек испанских пушек груз. Сквозь пальмы, сквозь кактусы лез по этой дороге из Вера-Круц генерал Эрнандо Кортес. Пришел. Вода студеная хочет вскипеть кипятком от огня. Дерутся 72 ночи и 72 дня. Хранят краснокожих двумордые идолы. От пушек не видно вреда. Как мышь на сало, прельстясь на титулы, своих Монтецума предал. Напрасно, разбитых в отряды спаяв, Гватемок в озерной воде мок. Что против пушек стреленка твоя!.. Под пытками умер Гватемок. И вот стоим, индеец да я, товарищ далекого детства. Он умер, чтоб в бронзе веками стоять наискосок от полпредства. Внизу громыхает столетий орда, и горько стоять индейцу. Что братьям его, рабам, чехарда всех этих Хуэрт и Диэцов?.. Прошла годов трезначная сумма. Героика нынче не тема. Пивною маркой стал Монтецума, пивной маркой — Гватемок. Буржуи всё под одно стригут. Вконец обесцветили мир мы. Теперь в утешенье земле-старику лишь две конкурентки фирмы. Ни лиц пожелтелых, ни солнца одёж. В какую огромную лупу, в какой трущобе теперь найдешь сарапе и Гваделупу? Что Рига, что Мехико — родственный жанр. Латвия тропического леса. Вся разница: зонтик в руке у рижан, а у мексиканцев «Смит и Вессон». Две Латвии с двух земных боков — различные собой они лишь тем, что в Мексике режут быков в театре, а в Риге — на бойне. И совсем как в Риге, около пяти, проклиная мамову опеку. фордом разжигая жениховский аппетит, кружат дочки по Чапультапеку. А то, что туг урожай фуража, что в пальмы земля разодета, так это от солнца, — сиди и рожай бананы и президентов. Наверху министры в бриллиантовом огне. Под — народ. Голейший зад виднеется. Без штанов, во-первых, потому, что нет, во-вторых, — не полагается: индейцы. Обнищало монтецумье племя, и стоит оно там, где город выбег на окраины прощаться перед вывеской муниципальной: «Без штанов в Мехико-сити вход воспрещается». Пятьсот по Мексике нищих племен, а сытый с одним языком: одной рукой выжимает в лимон, одним запирает замком. Нельзя борьбе в племена рассекаться. Нищий с нищими рядом! Несись по земле из страны мексиканцев, роднящий крик: «Камарада!» Голод мастер людей равнять. Каждый индеец, кто гол. В грядущем огне родня-головня ацтек, метис и креол. Мильон не угробят богатых лопаты. Страна! Поди, покори ее! Встают взамен одного Запаты Гальваны, Морено, Карйо. Сметай с горбов толстопузых обузу, ацтек, креол и метис! Скорей над мексиканским арбузом, багровое знамя, взметись!
Мехико-сити 20/VII 1925 г.

БРОДВЕЙ

Асфальт — стекло. Иду и звеню. Леса и травинки — сбриты. На север с юга идут авеню, на запад с востока — стриты. А между — (куда их строитель завез!) — дома невозможной длины. Одни дома длиною до звезд, другие — длиной до луны. Янки подошвами шлепать ленив: простой и курьерский лифт. В 7 часов человечий прилив, в 17 часов — отлив. Скрежещет механика, звон и гам, а люди немые в звоне. И лишь замедляют жевать чуингам, чтоб бросить: «Мек мбней?» Мамаша грудь ребенку дала. Ребенок, с каплями из носу, сосет как будто не грудь, а доллар — занят серьезным бизнесом. Работа окончена. Тело обвей в сплошной электрический ветер. Хочешь под землю — бери сабвей, на небо — бери элевейтер. Вагоны едут и дымам под рост, и в пятках домовьих трутся, и вынесут хвост на Бруклинский мост, и спрячут в норы под Гудзон. Тебя ослепило, ты осовел. Но. как барабанная дробь, из тьмы по темени: «Кофе Максвел гуд ту ди ласт дроп». А лампы как станут ночь копать, ну, я доложу вам — пламечко! Налево посмотришь — мамочка мать! Направо — мать моя мамочка! Есть что поглядеть московской братве. И за день в конец не дойдут. Это Нью-Йорк. Это Бродвей. Гау ду ю ду! Я в восторге от Нью-Йорка города. Но кепчонку не сдерну с виска. У советских собственная гордость: на буржуев смотрим свысока. б августа — Нью-Йорк. [1925]

БЛЭК ЭНД УАЙТ

Если Гавану окинуть мигом — рай-страна, страна что надо. Под пальмой на ножке стоят фламинго. Цветет коларио по всей Ведадо. В Гаване все разграничено четко: у белых доллары, у черных — нет. Поэтому Вилли стоит со щеткой у «Энри Клей энд Бок, лимитед». Много за жизнь повымел Вилли — одних пылинок целый лес, — поэтому волос у Вилли вылез, поэтому живот у Вилли влез. Мал его радостей тусклый спектр: шесть часов поспать на боку, да разве что вор, портовой инспектор, кинет негру цент на бегу. От этой грязи скроешься разве? Разве что стали б ходить на голове. И то намели бы больше грязи: волосьев тыщи, а ног — две. Рядом шла нарядная Прадо. То звякнет, то вспыхнет трехверстный джаз. Дурню покажется, что и взаправду бывший рай в Гаване как раз. В мозгу у Вилли мало извилин, мало всходов, мало посева. Одно единственное вызубрил Вилли тверже, чем камень памятника Масео: «Белый ест ананас спелый, черный — гнилью моченный. Белую работу делает белый, черную работу — черный». Мало вопросов Вилли сверлили. Но один был закорюка из закорюк. И когда вопрос этот влезал в Вилли, щетка падала из Виллиных рук. И надо же случиться, чтоб как раз тогда к королю сигарному Энри Клей пришел, белей, чем облаков стада. величественнейший из сахарных королей. Негр подходит к туше дебелой: «Ай бэг ёр пардон, мистер Брэгг! Почему и сахар, белый-белый, должен делать черный негр? Черная сигара не идет в усах вам — она для негра с черными усами. А если вы любите кофий с сахаром, то сахар извольте делать
сами».
Такой вопрос не проходит даром. Король из белого становится желт. Вывернулся король сообразно с ударом, выбросил обе перчатки и ушел. Цвели кругом чудеса ботаники. Бананы сплетали сплошной кров. Вытер негр о белые подштанники руку. с носа утершую кровь. Негр посопел подбитым носом, поднял щетку, держась за скулу. Откуда знать ему, что с таким вопросом надо обращаться в Коминтерн, в Москву?
5/VII — Гавана. [1925]

БАРЫШНЯ И ВУЛЬВОРТ

Бродвей сдурел. Бегня и гулeво. Дома с небес обрываются и висят. Но даже меж ними заметишь Вульворт. Корсетная коробка этажей под шестьдесят. Сверху разведывают звезд взводы, в средних тайпистки стрекочут бешено. А в самом нижнем — «Дроге сода, грет энд фёймус компани-нёйшенал». А в окошке мисс семнадцати лет сидит для рекламы и точит ножи. Ржавые лезвия фирмы «Жиллет» кладет в патентованный железный зажим и гладит и водит кожей ремня. Хотя усов и не полагается ей, но водит по губке, усы возомня, — дескать — готово, наточил и брей. Наточит один до сияния лучика и новый ржавый берет для возни. Наточит, вынет и сделает ручкой. Дескать — зайди, купи, возьми. Буржуем не сделаешься с бритвенной точки. Бегут без бород и без выражений на лице. Богатств буржуйских особые источники: работай на доллар, а выдадут цент. У меня ни усов, ни долларов, ни шевелюр, — и в горле застревают английского огрызки. Но я подхожу и губами шевелю — как будто через стекло разговаривало по-англий — ски. «Сидишь, глазами буржуев охлопана. Чем обнадежена? Дура из дур». А девушке слышится: «Опен, опен ди дор». «Что тебе заботиться о чужих усах? Вот… посадили… как дуру еловую». А у девушки фантазия раздувает паруса, и слышится девушке: «Ай лов ю». Я злею: «Выйдь, окно разломай, — а бритвы раздай для жирных горл». Девушке мнится: «Май, май гёрл». Выходит фантазия из рамок и мерок — и я кажусь красивый и толстый. И чудится девушке — влюбленный клерк на ней жениться приходит с Волстрит. И верит мисс, от счастья дрожа, что я — долларовый воротила, что ей уже в других этажах готовы бесплатно и стол и квартира. Как врезать ей в голову мысли-ножи, что русским известно другое средство, как влезть рабочим во все этажи без грез, без свадеб, без жданий наследства. [1925]

НЕБОСКРЕБ В РАЗРЕЗЕ

Возьми разбольшущий дом в Нью-Йорке, взгляни насквозь на зданье на то. Увидишь — старейшие норки да каморки — совсем дооктябрьский Елец аль Конотоп. Первый — ювелиры, караул бессменный. замок зацепился ставням о бровь. В сером герои кино, полисмены, лягут собаками за чужое добро. Третий — спят бюро-конторы. Ест промокашки рабий пот. Чтоб мир не забыл, хозяин который, на вывесках золотом «Вильям Шпрот». Пятый. Подсчитав приданые сорочки, мисс перезрелая в мечте о женихах, вздымая грудью ажурные строчки, почесывает пышных подмышек меха. Седьмой. Над очагом домашним высясь, силы сберегши спортом смолоду, сэр своей законной миссис, узнав об измене, кровавит морду. Десятый. Медовый. Пара легла. Счастливей, чем Ева с Адамом были. Читают в «Таймсе» отдел реклам: «Продажа в рассрочку автомобилей». Тридцатый. Акционеры сидят увлечены, делят миллиарды, жадны и озабочены. Прибыль треста «Изготовленье ветчины из лучшей дохлой чикагской собачины». Сороковой. У спальни опереточной дивы. В скважину замочную, сосредоточив прыть, чтоб Кулидж дал развод, детективы мужа должны в кровати накрыть. Свободный художник, рисующий задочки, дремлет в девяностом, думает одно: как бы ухажнуть за хозяйской дочкой — да так, чтоб хозяину всучить полотно. А с крыши стаял скатертный снег. Лишь ест в ресторанной выси большие крохи уборщик-негр, а маленькие крошки — крысы. Я смотрю, и злость меня берет на укрывшихся за каменный фасад. Я стремился за 7000 верст вперед, а приехал на 7 лет назад. [1925]

ПАРИЖАНКА

Вы себе представляете парижских женщин с шеей разжемчуженной, разбриллиантенной рукой… Бросьте представлять себе! Жизнь — жестче — у моей парижанки вид другой. Не знаю, право, молода или стара она. до желтизны отшлифованная в лощеном хамье. Служит она в уборной ресторана — маленького ресторана — Гранд-Шомьер. Выпившим бургундского может захотеться для облегчения пойти пройтись. Дело мадмуазель подавать полотенце, она в этом деле просто артист. Пока у трюмо разглядываешь прыщик, она, разулыбив облупленный рот, пудрой подпудрит, духами попрыщет, подаст пипифакс и лужу подотрет. Раба чревоугодий торчит без солнца, в клозетной шахте — по суткам клопея, за пятьдесят сантимов! (по курсу червонца с мужчины около четырех копеек). Под умывальником ладони омывая, дыша диковиной парфюмерных зелий, над мадмуазелью недоумевая. хочу сказать мадмуазели: — Мадмуазель, ваш вид, извините, жалок. На уборную молодость губить не жалко вам? Или мне наврали про парижанок, или вы, мадмуазель, не парижанка. Выглядите вы туберкулезно и вяло. Чулки шерстяные… Почему не шелка? Почему не шлют вам пармских фиалок благородные мусью от полного кошелька? — Мадмуазель молчала, грохот наваливал на трактир, на потолок, на нас. Это, кружа веселье карнавалово, весь в парижанках гудел Монпарнас. Простите, пожалуйста, за стих раскрежещенный и за описанные вонючие лужи, но очень трудно в Париже женщине, если женщина не продается, а служит. [1929]

NOTRE-DAME

Другие здания лежат, как грязная кора, в воспоминании о Notre-Dame’e. Прошедшего возвышенный корабль, о время зацепившийся и севший на мель. Раскрыли дверь — тоски тяжелей; желе из железа — нелепее. Прошли сквозь монаший служилый елей в соборное великолепие. Читал письмена, украшавшие храм, про боговы блага на небе. Спускался в партер, подымался к хорам. смотрел удобства и мебель. Я вышел — со мной переводчица-дура, щебечет бантиком-ротиком: «Ну, как вам нравится архитектура? Какая небесная готика!» Я взвесил все и обдумал, — ну вот: он лучше Блаженного Васьки. Конечно, под клуб не пойдет — темноват, — об этом не думали классики. Не стиль… Я в этих делах не мастак. Не дался старью на съедение. Но то хорошо, что уже места готовы тебе для сидения. Его ни к чему перестраивать заново — приладим с грехом пополам, а в наших — ни стульев нет, ни органов. Копнёшь — одни купола. И лучше б оркестр, да игра дорога — сначала не будет финансов, — а то ли дело когда оргaн — играй хоть пять сеансов. Ясно — репертуар иной — фокстроты, а не сопенье. Нельзя же французскому Госкино духовные песнопения. А для рекламы — не храм, а краса — старайся во все тяжкие. Электрорекламе — лучший фасад: меж башен пустить перетяжки, да буквами разными: «Signe de Zoro» [14] , чтоб буквы бежали, как мышь. Такая реклама так заорет, что видно во весь Boulmiche [15] . А если и лампочки вставить в глаза химерам в углах собора, тогда — никто не уйдет назад: подряд — битковые сборы! Да, надо быть бережливым тут, ядром чего не попортив. В особенности, если пойдут громить префектуру напротив.

14

Знак Зоро (франц.).

15

Бульвар в Париже (франц.).

Поделиться с друзьями: