Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Владимир Набоков: pro et contra. Tом 2
Шрифт:

«Твой приезд и выступление произвели большое действие в здешних умах, — писал Набокову Р. Н. Гринберг. [29] — Ты сам об этом знаешь. Ты, наверное, читал Арансона. А Николаевский [30] мне говорил: „Сирин произнес исповедь“. Чувствительный и нежный старик Церетели [31] <…> вспоминает твои стихи, и охает, и приговаривает: „Таких я и не подозревал!“ Словом, ты пришелся по вкусу и общественникам! Не удивительно ли?.. Я сначала не понимал, как так вышло. Помогли твои нужные комментарии…» [32]

29

См. о нем примеч. 89с. 60 наст. изд.

30

Николаевский Борис Иванович (8 октября 1887, Белебей Уфимской губ. — 1966, Нью-Йорк) — общественно-политический деятель, крупнейший архивист и собиратель документов по политической истории России. В 1917 г. — левый меньшевик. На 1-м Всероссийском съезде Советов избран в состав ВЦИК. В 1919–1921 гг. работал в Москве в Историко-революционном

архиве, сотрудничал в журнале «Былое». С 1920 г. — член ЦК меньшевиков. 21 февраля 1921 г. арестован, заключен в Бутырскую тюрьму; освобожден и в феврале 1922 г. после длительной голодовки (вместе с Ф. И. Даном и др. меньшевиками) выслан за границу. Жил в Берлине, сотрудничал в журнале «Новая русская книга» (1922–1923), в сборниках «На чужой стороне» (1924–1925), «Голос минувшего на чужой стороне» (1926), в журналах «Современные записки» (1938–1940) и «Русские записки» (1938–1939). Один из основателей журнала «Летопись революции» (1923) и редактор одноименной мемуарной серии. Представитель Русского заграничного пражского архива в Берлине, в 1924–1931 гг. — представитель Института Маркса и Энгельса за границей: по поручению директора института Д. Б. Рязанова собирал в западноевропейских странах документы по истории международного рабочего движения. Сотрудничал в выходивших в СССР исторических журналах «Каторга и ссылка» (1922–1931), «Летописи марксизма» (1926–1928). Осудил коллективизацию и репрессии сталинского режима в феврале 1932 г., лишен советского гражданства. В 1933 г., после прихода к власти Гитлера, переехал в Париж; вывез из Берлина архив германской Социал-демократической партии и передал его Международному институту социальной истории в Амстердаме. Был директором Парижского отделения института. С 1940 г. — в США. Сотрудничал в русских эмигрантских изданиях: «Новый журнал», «Народная правда», «Новое русское слово»; издавал журнал «За рубежом». После Второй мировой войны, пытаясь объединить русскую эмиграцию, основал «Лигу борьбы за народную свободу». В 1948 г. издал в Лондоне вместе с Д. Ю. Далиным книгу «Принудительный труд в Советском Союзе». Входил в редакцию «Социалистического вестника». Большая часть архива и библиотеки Николаевского в 1940 г. была захвачена гитлеровцами и, по-видимому, погибла в Германии. В США возобновил собирательскую деятельность. В 1963 г. продал свою коллекцию (свыше 250 фондов) Гуверовскому институту при Стэнфордском университете. Автор работ по истории РСДРП и партии эсеров и статей о советской политике и деятелях СССР.

31

Церетели Ираклий Георгиевич (20 ноября 1881, Кутаис — 20 мая 1959, Нью-Йорк) — политический деятель, один из лидеров меньшевиков. Участник Общероссийской конференции меньшевиков в Женеве (1905). Депутат II Государственной Думы. Делегат 5 съезда РСДРП (Лондон, 1907). Закончил юридический факультет Московского и Берлинского университетов. Церетели — один из организаторов Грузинской Демократической Республики (1918). После падения меньшевистского правительства в Грузии (1921) остался в эмиграции, представлял грузинскую Социал-демократическую партию в Международном социалистическом бюро и исполкоме Социнтерна.

32

Р. Н. Гринберг — В. В. Набокову. 28 мая 1949 г. // Library of Congress, Washington. Manuscript Division. Vozdushnye puti. Box 2.

Два с половиной года спустя в Нью-Йорке состоялся еще один вечер, [33] в первой части которого Набоков читал отрывки из своей книги о Гоголе, [34] а во второй — стихи. Неделю спустя он писал Гринбергу о своих переживаниях: «Но должен вот что отметить: эти выступления с собственными стихами, эти редкие погружения в прорубь редкого моего сочинительства производят на меня болезненное, потрясающее действие. Я несколько дней как-то не мог прийти в себя. Вероятно, это идет на пользу в струнном отношении души, но самое переживание — острое и бередливое, if you know what I mean, [35] , как говорят русские». [36] «После Вашего отъезда, — отвечал Гринберг, — мы множество раз слышали о впечатлениях, переживаниях, чувствах, мыслях тех, кто ходил тебя смотреть на эстраде. Все всегда говорят со страстью, как говорят о своей вере или любви, немножечко туманно. Ты всех здорово растормошил, и это главное! „О чем это он говорил, не понял, но как прекрасно говорил!“ — мнение общественников-культурников — сам слышал. „Я уходила оттуда на крыльях“, — сказала мне одна мадама. А Тартак собирается читать лекцию о непонятных поэтах: Ходасевич, Цветаева, Сирин…» [37]

33

ОБЩЕСТВО ВЗАИМОПОМОЩИ «НАДЕЖДА»

приглашает Вас на вечер

В. В. НАБОКОВА-СИРИНА

в субботу 8 декабря 1951 г. в 8.30 веч.

в помещении Master Institute Hall 323 W/ 103 ул.

и Riverside Drive.

(BAR. Nadejda Papers. Box 3. Invitation card.)

34

Nabokov V.Nicolai Gogol. New York, 1944.

35

Если ты понимаешь, что я имею в виду (англ.).

36

В. Набоков — Р. Гринбергу. 15 декабря 1951 г. (BAR. Grynberg papers. Box 1).

37

P. Гринберг — В. Набокову. 29/XII 1951 г. (New York Public Library. Berg Collection. Nabokov papers).

«Поэты обыкновенно плохо читают свои стихи и редко бывают хорошими докладчиками. Набоков в этом смысле исключение. Он прекрасный докладчик — острый и парадоксальный. Свою трудную, но насыщенную мыслью и образами поэзию он читает выпукло, живо и как бы с некоторым вызовом», — отмечал очередной журналист. [38]

Стихам, прочитанным на вечере 7 мая 1949 г., предшествовало прозаическое описание их появления — но эта проза была — та же поэзия: «Пьяные от итальянской музыки аллитераций, от желания жить, от нового соблазна старых слов — „хлад“, „брег“, „ветр“, — ничтожные, бренные стихи, которые к сроку появления следующих неизбежно зачахнут, как зачахли одни за другими все прежние, записанные

в черную тетрадь; но все равно: сейчас я верю восхитительным обещаниям еще не застывшего, еще вращающегося стиха, лицо мокро от слез, душа разрывается от счастья, и я знаю, что это счастье — лучшее, что есть на земле». [39]

38

И. Л. Т. <Тартак?> О вечере Владимира Набокова // Новое русское слово. 1951. 13 декабря.

39

Набоков В.Тяжелый дым // Набоков В. Собр. соч. русского периода. Т. 4. С. 552–557.

Сначала я прочту небольшой рассказ — страничек семь. Называется он «Тяжелый дым». Место действия: Берлин, — русский эмигрантский Берлин, оставивший суховатый, но не совсем лишенный аромата, могильный веночек у многих из нас в памяти. Выбирая рассказ для нынешнего вечера, я остановился на этом рассказе потому, что я его люблю, да он как-то подходит по своему настроению к стихотворной части моей программы. Жизнь, в нем изображенная, — не моя, молодой туманный лирик, в нем сочиняющий стихи, — не я, но мне была близка и хорошо знакома эта жизнь эмигрантского юноши в русском Берлине.

Время действия — середина тридцатых годов.

Рассказ «Тяжелый дым». {1}

<II>

Мне хотелось бы поделиться со слушателями несколькими образцами моих собственных поэтических выделений за последние двадцать лет. Однако нет ничего скучнее сплошного чтения стихов, а кроме того, за годы работы в здешних университетах я привык к некоторым, так сказать, автоматическим замашкам профессорского образца. Поэтому мне показалось заманчивым предпослать каждому стихотворению кое-какие объяснительные заметки.

Я начал писать еще отроком. Однажды, в Петербурге, мой отец на заседании Литературного фонда показал Зинаиде Гиппиус мои первые опыты. Ознакомившись с ними, «Передайте вашему сыну, — отвечала эта сивилла, — что никогда писателем он не будет». {2} Нет сомнения, что книжечка, выпущенная мной в 1916 году — «Стихотворения Валентина Набокова» {3} (я уже тогда питал слабость к неуместным псевдонимам), {4} была плохонькая. Только десять лет спустя, за границей, в Англии, в Германии, во Франции, кое-что во мне выправилось, лужицы несколько подсохли, послышались в голых рощах сравнительно чистые голоса.

Довольно естественно, что для молодого изгнанника утрата отечества сливалась бы с утратой любовной. Из многочисленных лирических стихов такого рода, которые я сочинял в Европе в ту пору, я отобрал несколько таких, которые все еще отвечают моим сегодняшним требованиям.

«На закате, у той же скамьи…». {5}

<III>

Следующее стихотворение, состоящее из нескольких легко-сцепленных частей, обращено сначала как бы к двойнику поэта, рвущемуся на родину, в какую-то несуществующую Россию, вон из той гнусной Германии, где я тогда прозябал. Окончание относится уже прямо к родине.

«Такой зеленый…». {6}

<IV>

К этой же группе хочу отнести и следующее стихотворение, очень пришедшееся по вкусу покойному Иосифу Владимировичу Гессену, {7} человеку, чье художественное чутье и свобода суждений были мне так ценны.

«Мы с тобою так верили в связь бытия…». {8}

<V>

Я теперь прочту три стихотворения, сочиненных мною в Париже в начале войны. Первые два появились в «Современных записках» за выдуманной подписью «Василий Шишков». Не могу удержаться, чтобы не объяснить причину этого скромного маскарада. В те годы я догадывался, почему проницательность влиятельнейшего зарубежного критика {9} делалась до странности тусклой, когда он брался за мои стихи. Этот талантливый человек был известен тем, что личные чувства — соображения дружбы и расчет неприязни — руководили, увы, его {10} пером. Мне показалось забавным испробовать на деле, будет ли он так же вяло отзываться о моих стихах, если не будет знать, что они мои. При содействии двух редакторов «Современных записок», дорогих и совершенно незабвенных Фондаминского {11} и Руднева, {12} я прибегнул к этой маленькой хитрости, приписав мои стихи несуществующему Шишкову. Результат был блестящий. Критик восторженно отозвался о Шишкове в «Последних новостях» {13} и чрезвычайно на меня обиделся, когда выяснилась правда.

«Поэты» («Из комнаты в сени свеча переходит…»). {14}

<VI>

Второе стихотворение этого парижского «цикла» (как любят выражаться молодые поэты) оказалось последним из моих многочисленных обращений к отечеству. Оно было вызвано известным пакостным пактом {15} между двумя тоталитарными чудовищами, и уже после этого если я и обращался к России, то лишь косвенно или через посредников.

«К России» («Отвяжись… я тебя умоляю…»). {16}

<VII>

Третье стихотворение несколько длиннее прочих — и по появлении своем в нью-йоркском «Новом журнале» вызвало устные упреки в туманности. Оно станет яснее, если иметь в виду, что вступительные его строки передают попытку поэта, изображенного в этих стихах, преодолеть то хаотическое, нечленораздельное волнение, когда в сознании брезжит только ритм будущего создания, а не прямой его смысл.

«Парижская поэма». {17}

<VIII>

При счастливом переезде в Америку, вот уже девять лет тому назад, меня, помнится, прежде всего поразила летним вечером удивительная нежность сиреневых зданий вокруг Central Park и какое-то чувство нездешности, Нового Света, нового освещения. Следующее маленькое стихотворение начинается со слова «Вечереет» в кавычках, т. е. употребленное с такой интонацией, с какой старомодный художник мог бы озаглавить пастельный пейзаж.

Поделиться с друзьями: