Владимир Яхонтов
Шрифт:
«Если дать волю базару, — писал О. Мандельштам в журнале „Огонек“ 1923 года, — он перекинется в город, и город обрастет шерстью». Яхонтов наблюдал, как новая власть ставит преграду между этим свирепым базаром и новой Москвой.
«Школы. Детские дома. Поэты. Школа балета. Нарком просвещения. Суды. Аппаратчики. Совработники. Профсоюзы. Военные учебные заведения. Фабрики. Культработники. Агитотделы. Санатории. Музыкальная жизнь города. Комсомольские праздники. Сухаревский район. Марьина Роща. Разгуляй. Мне хочется взять Москву в переломе (быта, вкуса) через революцию».
В этом конспекте нет ни одного слова, за которым не стояло бы точных знаний и памяти. «Москва в переломе» была изучена, исхожена вдоль и поперек, во множественных социальных срезах, типах и местах действия.
«Школы, детские дома». Туда Яхонтов, Бендина и Владимирский возили свою «Снегурочку», видели и беспризорников детской сухановской колонии и
«Нарком просвещения». Яхонтов мог бы написать свою новеллу о наркоме, который обласкал «Снегурочку», а спустя пять лет позволил открыть театр «Современник».
«Военные учебные заведения». В одном из таких учебных заведений Яхонтов вел драмкружок, учил красноармейцев читать стихи. Потом его позвали к себе комсомольцы Мосторга.
«Жизнь обывателя». Ох, уж эта жизнь, кто из обитателей коммунальных квартир не знал ее? Яхонтов знал прекрасно, потому что всю жизнь только в коммуналках и жил. На общей кухне в Варсонофьевском чадили в одном ряду примусы и «бывших» и «совработников», уравненные в правах жактом или домкомом. Карточки, ордера, талоны, распределители… «Мы только мошки, мы ждем кормежки. Закройте, время, вашу пасть! Мы обыватели — нас обувайте вы…». Соседи на Варсонофьевском постоянно жаловались в жакт на громогласное чтение Яхонтова. Но, удивительное дело, к Лиле Поповой они проявляли, пожалуй, большую терпимость, чем Наталья Ильинична.
Когда было совсем невмоготу, «пролетарка» безропотно покидала комнату и сворачивалась калачиком в темном закутке коридора, прямо на полу. Никто не протестовал. Мало ли семейных и социальных боев вспыхивало в этих вороньих слободках.
«Улицы. Бульвары. Памятники». Зимой 1923 года в занесенном снегом Кривоарбатском переулке Яхонтов готовил «Двенадцать» Блока. Холод, пробиравший до костей, случайные прохожие, чей-то крик в ночи — все само собой ложилось на строки поэмы, на ее необычную уличную музыку. И однажды на концерте какой-то «чтицы», исполнявшей «Двенадцать» по всем правилам театральной декламации, вдруг с галерки раздался голос: «Так нельзя читать Блока!» Топот ног по лестнице — и на сцене уже стоит юноша, бледный, с густой, косо падающей на лоб прядью волос. Не обращая внимания на перепуганную «чтицу», он начинает читать. «Какая-то пурга ворвалась на сцену и все замерли». Он дочитал до конца и тут же ушел. «В те дни Блоком обернулась зима» — брошена фраза в записных книжках.
Где репетировалось «Хорошее отношение к лошадям»? Конечно же, на Кузнецком мосту.
Варсонофьевский переулок — первый слева, если идти от Лубянки к Сретенским воротам. Он горбом спускается к Рождественке, зимой дети на санках съезжают по нему, как с горы. Кузнецкий мост рядом, на него можно выйти проходным двором. На Кузнецком Яхонтов и Попова однажды увидели Маяковского. Он шел, мрачно пожевывая потухшую папиросу, с тяжелой тростью в руке. Они долго стояли, глядя ему вслед.
«Бульвары. Памятники». На Пречистенском бульваре, у памятника Гоголя, весенними ночами готовились «Мертвые души» и «Невский проспект».
На лавочке, у ног сидящего рядом Гоголя, Яхонтов изучал ритм гоголевской фразы. Что за чудо эта фраза, какие удивительные картины в ней! Будто не столетней давности дорогу писал Гоголь, а вот эту арбатскую площадь — те же белые в сиянии месяца дома, так же «косяками пересекают их черные, как уголь, тени» и «блистают вкось озаренные крыши».
Лишь в кругу знакомых Яхонтов читал «Невский проспект», «Портрет», «Женитьбу». Но едва ли не весь Гоголь был опробован голосом на ночных московских бульварах еще с тех пор, с 20-х годов.
На Тверском бульваре исполнялся «Памятник» — около любимого памятника, который тоже слушал, задумчиво склонив черную голову. Когда кто-то рассказывает о встречах с Яхонтовым, часто слышишь: «Мы шли по Тверской, потом постояли у памятника Пушкина…» Или: «Возвращались пешком, по бульварам, остановились у памятника Гоголя. Яхонтов замолчал…».
В 1944 году он поселился на Никитском бульваре, в том доме, где жил и умер Гоголь, только в другом его крыле — в левом. Знал бы он, что пройдет сколько-то лет и замечательный памятник Гоголю работы Андреева будет передвинут с бульвара во двор этого самого дома.
А мраморный памятник Яхонтову и Лиле Поповой поставят недалеко от могилы Гоголя, на Ново-Девичьем.
«Комсомол. Рабфак, коммуны». «Совработники».
…Я сижу в комнате на Клементовском, за столом, покрытом старой клеенкой. Кроме холодильника в этой комнате нет предметов 70-х годов. Кажется, я попала в собственное детство. И такая этажерка у нас была, и такой шкаф с граненым окошечком, и портрет Ленина точно такой же висел.
Напротив, через стол — старая женщина. «Совработник» 20-х годов, это и сейчас видно. В 1922 году она пригласила никому не известного Яхонтова к комсомольцам Мосторга ставить представления к «красным
дням календаря». По моей просьбе она вспоминает, как они играли «Рыд матерный» Сергея Третьякова. Яхонтов играл сына, она — деревенскую мать. Сын вернулся из города, в городе революция, на улицах толпы народа. «А куда идут? И о чем поют? Невдомек мне…» А мать причитает: «Эш ты, детина неструганная…».Забытый склад «левой» поэзии, ушедшие темы, ушедшее время. 20-е годы в моей собеседнице словно остановились, отпечатались навсегда. Память старого человека в сегодняшних днях блуждает, путаясь и спотыкаясь, а давнее прошлое видит отчетливо. Еще немного, и никто таких рассказов не услышит. Уходит то поколение.
— Я с Дона, из донских казачек. В партию вступила сразу после революции, в Москве занялась культработой среди комсомольцев. Послали в Мосторг — пошла в Мосторг. К театру, к литературе тянуло всегда. Мысли стать актрисой не было, нет. В Мосторге мы готовили «комсомольское рождество», представление называлось «Непорочное зачатие». Вот тогда я и позвала к нам Яхонтова. Где я его увидела? В каком-то клубе, он читал стихи о Ленине. У нас в Мосторге он поставил есенинского «Пугачева», потом «Рыд матерный». Непонятно название? Ну — рыд, рыдание, плач — мать плачет о сыне. Владимир замечательно читал. Это в нем восхищало: он «народное» произносил очень интеллигентно, не подделываясь «под народ», и получалось действительно народное. Он и меня хвалил, даже тянул в какую-то студию, по-моему, вахтанговскую, говорил, что я самородок, во мне, мол, народная сила… Я, конечно, не пошла, хотя всегда театр любила, но культурное просвещение было моим партийным делом. В Мосторг он привел и Лилю Попову, она делала костюмы — из ничего, из каких-то лоскутьев. Фонари клеила из бумаги, лозунги писала. Они и жили у меня, когда Наталья Ильинична выставляла их из дома, — очень тяжелый был у нее характер, — а потом и совсем переехали в наш дом, этажом выше. Наладилась у нас тогда какая-то двухэтажная жизнь. На Варсонофьевском Яхонтов совсем соседей измучил, он ведь читал с утра до вечера, управдома каждый день вызывали.
Мы вместе ходили всюду — с Лилей во Вхутемас, я ее там с художниками знакомила, она рисовала хорошо. Я — в шинели, в красной косынке, а ей бабушка из Минеральных вод прислала какой-то лиловый бархатный салоп, она его приспособила, низ отрезала, капюшон сшила, так что мы очень живописно выглядели…
Втроем ходили слушать Маяковского в Политехнический. Каким я помню Маяковского? Очень серьезным. Он читал стихи, потом отвечал на записки. Некоторые сердито рвал, отбрасывал. Когда мы вышли, Владимир всю дорогу читал «под Маяковского» — то, что запомнил, по нескольку раз одно и то же. Мы с Лилей о чем-то говорили, он не обращал на нас внимания. Он, между прочим, был очень застенчив… Да, да, именно застенчив — и с соседями и в любой компании, даже с близкими. Больше молчал. Или бормотал про себя какие-то строчки. Если просили, всегда охотно читал. Вообще предпочитал читать, а не «общаться».
Когда он придумал свой «Современник», мы как-то отдалились. Я не любила эти спектакли, все эти мейерхольдовские штучки — цилиндры, трости, лошадь в соломенной шляпке… Его Мейерхольд сбил с толку. Лиля — ведь она безо всякого образования, никакой школы не кончала — так и прилипла к репетициям Мейерхольда, просиживала сутками, вот и набралась всякого. А у Яхонтова было другое, здоровое дарование. Без «штучек». Он был актер-трибун, оратор, Маяковского он читал прекрасно, и композиции на политические темы делал прекрасно — это было высокое, партийное искусство. Ведь он, можно сказать, первый сыграл роль Ленина! И — когда! В 1924 году! Ведь у нас еще слезы не просохли… Как играл? Да не знаю… никак. Актерской игры вроде и не было. Жест делал знакомый, ленинский. Кепку в руке сжимал, кажется. Но все ленинское было так на памяти и так живо вдруг вставало, что трудно передать волнение в зале. Как-то я отправилась с ними, с Владимиром и с Лилей, в Кремль, на концерт. Там, в Кавалерском зале, собрались старые большевики. Сейчас я сама старый большевик, а тогда это были основатели партии, бывшие политкаторжане. Яхонтов читал «Ленина». Он очень волновался. Читал в тот вечер замечательно. Когда все кончилось, к нему подвели старого человека, полуслепого — забыла фамилию, — он обнял Яхонтова, расцеловал… Дело в том — вы это обязательно напишите, это ваш долг написать! — Яхонтов очень хотел соответствовать времени, помогать нашему строительству, как Маяковский. А его сбивали, путали. Я помню, какая-то дама в Доме актера подошла и спрашивает: «Зачем вам все это нужно?» Это про политические монтажи. Он побелел весь: «Я это делаю по убеждению!» Иногда он не понимал, почему теряет контакт с публикой. Однажды в Сокольниках на моих глазах освистали «Водевиль», он очень расстроился, а ведь это благодаря штучкам, наносному. В 1938 году они долго работали над композицией о Сталине. Яхонтов рассчитывал на большой общественный резонанс этой работы…